Нашествие Наполеона на Россию
Шрифт:
Александр, в панике после фридландского разгрома, решился не только на мир, но на самую крупную и решительную перемену, вернее, на полный переворот во всей своей политике.
Не наша задача давать тут полную характеристику Александру как человеку и правителю. Этот человек в своей жизни несколько раз менялся. Наследником он был одним, после убийства Павла — другим, перед Аустерлицем — третьим, после Аустерлица — четвертым, после Тильзита — пятым. А еще сколько предстояло изменений в 1814 г.! Сколько еще в годы Голицына и Аракчеева! И не просто менялись его настроения: менялись его отношение к людям, его воззрения на людей, его отношение к жизни, проявления его характера. Кто-то из его современников выразился так: Александр, как Будда по индийским сказаниям, проходит всю жизнь через разные «преображения», «становления», разные «аватары», поэтому у него и является всякий раз совсем новое лицо. Нас тут интересует его «преображение» перед войной 1812 г. и во время этой войны. Кем он был тогда? Каковы были его стремления? Александр умел держать себя в руках,
В 1805 г., как известно, он потерпел позорнейший разгром под Ауетерлицем, и притом решительно ни на кого нельзя было свалить вину: все знали, что сам царь вопреки воле Кутузова повел армию на убой и, когда все провалилось, публично расплакался и убежал с кровавого поля. Но враг был так опасен, дворянство, окружавшее царя, настолько ненавидело и опасалось этого врага, что Александру, можно сказать, многое отпустили из его аустерлицкого греха, за то что он все-таки не заключил с Наполеоном мира, а через год после Аустерлица выступил снова против «врага рода человеческого». На этот раз война оказалась затяжной и еще более кровопролитной. Как будто улыбнулась надежда смыть аустерлицкий позор, который так болезненно переживался именно потому, что после суворовских и румянцевских побед Александр начал свое царствование с этого страшного поражения. Пултуск, Эйлау с очень большими натяжками все-таки могли, в особенности для помещичьей провинциальной публики, сойти за победы. Но вот наступает весна 1807 г.: Гейсберг и Фридланд. Новое поражение, да еще на этот раз такое, которое разразилось у самой русской границы. В русской главной квартире полная паника. И Александр просит перемирия, посылает князя Лобанова-Ростовского к Наполеону немедленно после страшного фридландского поражения.
Происходит свидание на неманском плоту. Оба императора обнимаются, целуются, мигом заключают не только мир, но и союз. Уже в самом Тильзите среди всех этих торжеств и братаний начались неприятности. Офицерство не очень скрывало, что ему стыдно за себя и за царя, что Тильзит хуже и позорнее Аустерлица. Затем нехорошо вышло и с королем и королевой прусскими. Александр их предал и продал, так говорила вся Европа, именно говорила, а не писала и не печатала: при Наполеоне Европа вообще не весьма много писала и совсем мало печатала. За прощальным обедом королева Луиза стала горько выговаривать Александру, так коварно поступившему, и вдруг разрыдалась, и это произвело тогда впечатление на общественное мнение. Конечно, дело было не в затемнении «рыцарского» образа царя, не в коварном нарушении «клятвы у гроба Фридриха II», когда меньше чем за два года до Тильзита Александр поклялся Фридриху-Вильгельму III и Луизе в вечном союзе и дружбе. Все эти сентиментальности были не так уж важны. Даже и не то было самое беспокойное и неприятное, что пришлось любезничать и целоваться с этим самым Бонапартом, который в 1804 г. так грубо и публично в своей ноте напомнил Александру I об убийстве Павла (когда Александр вздумал было протестовать против казни герцога Энгиенского). В политике цари и не то еще переносят. Важнее всего было то, что дворянская Россия, в представлении европейских правительств изображавшая «общественное мнение» России, решительно негодовала по поводу Тильзитского мира. Александр вернулся после Тильзита не только с израненным самолюбием, но и с ощущением незримой угрозы, над ним нависшей.
Дворянство ни за что не хотело ни континентальной блокады, приносившей землевладению и экспортной торговле России громадные убытки, ни дружбы с ненавистным Наполеоном, в чьем образе оно продолжало видеть порождение Французской буржуазной революции и угрозу своему владычеству. Дворянство было недовольно. А Александр знал из истории русских царей XVIII в. и из истории своего отца, что бывало с российскими самодержцами, когда дворянство начинало очень на них сердиться. И все-таки царь крепился, таил в себе раздражение, таил беспокойство, таил все те чувства, которые потом получил возможность высказывать. Он вовсе не был безвольным. У него был характер, и в иных случаях очень твердый. Он умел долго и упорно желать и ждать. Широкого, зрелого государственного ума у него никогда не было, и, например, чудовищную, злодейскую бессмыслицу военных поселений выдумал он сам, а вовсе не Аракчеев. И уже выдумав что-нибудь, царь ни перед чем не останавливался, чтобы провести в жизнь свою выдумку, — ни перед гнусностью, ни перед жестокостью. Чтобы отстоять, например, те же свои военные поселения, он готов был, как известно, «уставить виселицами» всю дорогу от Петербурга до Чудова.
Из Тильзита он вернулся с одним определенным планом, осуществление которого должно было, по его мнению, не только загладить все поражения и весь позор двух проигранных войн, но и покрыть его славой, не меньшей, а большей, чем слава Екатерины. В осуществимость этого плана, по-видимому, никто, кроме него, не верил, но тем упорнее он за это держался. Это была мысль о широких территориальных приобретениях в Турецкой империи: Молдавия, Валахия, может быть, Константинополь. Наполеон поманил его этим во время тильзитских переговоров, когда оба императора совещались вдвоем целыми ночами, когда Наполеон «отдавал» Александру Турцию, а Александр обязывался «отдать» Наполеону Европу. Наполеон уже тогда, конечно, думал обмануть Александра и дать ему несравненно меньше, чем обещал, и уже во всяком случае ни минуты не думал об уступке Константинополя.
Но Александр был не из тех, кого легко обмануть. Во всяком случае не из тех, кого долго можно обманывать. «Александр слишком слаб, чтобы управлять, и слишком силен, чтобы быть управляемым», — сказал о нем хорошо его знавший Сперанский. Можно сказать о нем и так: он был недостаточно глубок и гибок, чтобы обмануть Наполеона, но и слишком хитер и тонок, чтобы Наполеон мог его надолго обмануть.
Финляндию, на завоевание которой (с целью покарать англофильскую Швецию) указал ему Наполеон, царь в 1808 г. в самом деле заполучил. Но этого ему было мало. А больше Наполеон не давал.
Александр уже давно, уже с Аустерлица, никому не доверял и знал, что его не уважают («считают дурачком», как он выразился сам впоследствии). Ожидая нападения со стороны Наполеона, он не мог не знать одного: нового Тильзита ему не простят. И далекая Сибирь, куда он собирался «отступать», была для него в самом деле более приемлема и безопасна, чем Зимний дворец, в случае если бы он опять смалодушествовал, как там, на тильзитском плоту. И он сообразил, что настоящий личный для него риск — это преждевременное прекращение войны. Во всяком случае страшнее самой тяжелой войны был бы лично для него мир, заключенный с победившим неприятелем.
Русский царизм был, по определению классиков марксизма, жандармом Европы. После 1812 г. Александр сделал Россию общепризнанным руководителем сил мировой реакции, когда русская дипломатия деятельно старалась подавить революцию на всем земном шаре до Перу, Боливии и Мексики включительно. Но даже если мы коснемся первого времени царствования Александра, которое потом по сравнению с последним периодом стало называться «дней Александровых прекрасное начало», то и в эти годы, кончившиеся нашествием Наполеона, Александр очень охотно выступал «рыцарем без страха и упрека», борющимся за троны и алтари против дерзновенной революции. В 1805 г., летом и ранней осенью, перед началом кампании, именно Александр стремился дать войне характер всеевропейской интервенции во французские дела и окончить ее восстановлением династии Бурбонов. Так понимала вся Европа это стремление царя придать начинавшейся кампании 1805 г. огромные общеевропейские размеры. В Тильзите скрепя сердце ему пришлось от этой роли отказаться. Но когда с 1810 г. его беспокойному и порой довольно проницательному уму начало представляться, что есть возможность сбросить тильзитское иго и во всяком случае примириться с дворянской оппозицией, снова повернув руль политики в противоположную от Тильзита сторону, то Александр не мог долго колебаться. Все его прошлое, все его интимные настроения и убеждения толкали его на этот путь.
Но почему в 1810 г. стала намечаться политическая возможность такого нового поворота руля?
Когда в начале 1810 г. Наполеон выбирал себе невесту (из двух кандидаток), в дипломатических кругах говорили: он будет вскоре воевать с той державой, которая не даст ему своей принцессы. Анну Павловну ему не дали, Марию-Луизу Австрийскую он получил в тот же час, как ее потребовал. Но торговая буржуазия, например, гамбургское купечество, судила более оптимистично и менее проницательно: «Теперь, наконец, он прекратит свои войны, Европа обретет мир». Так толковали в Гамбурге. Представлялось, что после нового разгрома, который претерпела Австрия от Наполеона в 1809 г., и после женитьбы его на дочери австрийского императора власть французского императора на континенте Европы так укрепилась, что Англия долго не продержится и пойдет на любой мир, чтобы избавиться от ожидающего ее банкротства, которое неминуемо при дальнейшем проведении континентальной блокады. Но не так судил сам Наполеон. Для него «австрийский брак» был крупнейшим обеспечением тыла, в случае если придется снова воевать с Россией. Как и всем политическим комбинациям в этот период своего царствования, сближению с Австрией Наполеон придавал прежде всего стратегическое значение. Он ясно сознавал, что главное оставшееся дело — сокрушение Англии — немыслимо, пока балтийское, беломорское, черноморское побережья не заперты для английских товаров по крайней мере так же прочно, как береговые части Французской империи, и еще яснее он видел, что без нового и решительного разгрома русских военных сил эта цель абсолютно недостижима. Мало того, недостижима и полная обеспеченность его бесконтрольной власти над северным европейским побережьем, недостижимо покорение Испании, нельзя ждать полного отказа от всех надежд на национальное освобождение в германских странах.
И вот с 1810 г. начинается эта знаменитая политика «движущейся границы», собственно не начинается, а лишь усиливается: Наполеон простыми декретами присоединяет к своей империи новые и новые земли, наводняет прусские крепости войсками, и острие его могущества все ближе и ближе продвигается на восток, к России. В то же время усиливаются жестокие преследования против нарушителей континентальной блокады.
Безмолвие царило в устрашенной Европе.
Современники утверждали, что позднейшим поколениям очень трудно понять политическую атмосферу тогдашней Европы. Князь П. А. Вяземский, друг Пушкина, писал впоследствии: «Наполеон… был равно страшен и царям, и народам. Кто не жил в эту эпоху, тот знать не может, догадаться не может, как душно было жить в это время. Судьба каждого государства, почти каждого лица более или менее, так или иначе, не сегодня, так завтра зависела от прихотей тюильрийского кабинета, или от боевых распоряжений наполеоновской главной квартиры. Все были как под страхом землетрясения или извержения огнедышащей горы… Никто не мог ни действовать, ни дышать свободно»4.