Наследие Чингисхана
Шрифт:
Подводя итоги всему сказанному выше, мы получаем совершенно ясное представление о сущности тех врагов, которые за последнее время подняли против евразийства газетную травлю. Это те невоенные участники белого движения, которые в свое время оказались неспособными создать идеологическую базу, достаточно прочную и действенно сильную, чтобы обеспечить успех и победу белому движению. В неуспехе белого движения повинны именно они, но не одни они, ибо в их лице провалилась на этом историческом экзамене вся дореволюционная русская интеллигенция. Этот провал совершенно очевиден для всех живых, наблюдательных русских людей, и, если такие русские люди не хотят складывать оружия, перед ними с неумолимой ясностью становится задача коренной реформы идейных установок русской интеллигенции и создания совершенно новой национальной идеологии. Совершенно естественно при этом, что сознание такой необходимости реформы национальной идеологии особенно сильно у сравнительно молодых поколений, тогда как поколения более старые, выросшие в атмосфере прежних дореволюционных идеологических установок, оказываются неспособными отрешиться от этого своего прошлого и плодотворно искать новых путей. Этим объясняется, что евразийство, ставящее своей целью выработку новой национальной идеологии, пользуется успехом именно в среде сравнительно молодых поколений. Разумеется, это не может не раздражать представителей старой, дореволюционной идеологической установки русской интеллигенции. В самом деле, самый факт появления евразийства свидетельствует о том, что кое-кто из среды национально настроенной интеллигенции увидал несостоятельность прежней идеологической установки и признал, что прежние водители русской общественности не сумели дать этой общественности и России того, что было нужно. Таким образом, самое существование евразийства есть как бы живой упрек прежним идейным руководителям интеллигенции. Пока евразийство было направлением, объединяющим лишь небольшое число писателей-публицистов и ученых, прежние представители дореволюционных идеологических установок могли еще относиться к этому явлению сравнительно спокойно. Но когда они увидали, что евразийство
79
Следует подчеркнуть, что решающим моментом здесь является чувство самосохранения, страх утратить свое руководящее положение, а вовсе не принципиальные соображения. Именно потому все эти господа выступили со страстной полемикой против евразийства не тогда, когда евразийство начиналось, а только тогда, когда обозначился его успех среди национально настроенной молодежи. Почему все эти теперешние враги евразийства прежде не только молчали, но даже поддерживали с руководителями евразийства самые хорошие личные отношения? Правда, для того чтобы оправдать перемену своего поведения, они создают теперь легенду о том, будто бы евразийство сильно эволюционировало и будто № 4 «Евразийского Временника» заключает в себе нечто принципиально отличное от того, что было в прежних евразийских писаниях. Но это неправда. В частности, в качестве наиболее яркого доказательства в пользу мнимого евразийского «соглашательства» с большевиками приводят отношение евразийцев к азиофильской русской внешней политике: но это отношение ярче всего выражено не в 4-м, а во 2-м евразийском сборнике «На Путях».
Борьба ведется с необычной страстью. В ход пущены все средства, вплоть до сознательной клеветы и инсинуации. Стараются представить дело так, будто между белым движением, с одной стороны, и прежней идеологической установкой русской интеллигенции — с другой, существует знак равенства и будто бы констатирование несостоятельности этой идеологической установки и стремление к замене ее новой, национальной идеологией равносильно отвержению белого движения и оскорблению памяти погибших бойцов этого движения. Путем передержек и искусственного подбора цитат стараются доказать — вернее, инсинуировать, — что евразийство есть скрытое сменовеховство и соглашательство. Вся эта тактика рассчитана прежде всего на то, что те газеты, в которых печатаются все эти клеветнические упражнения, имеют в эмиграции гораздо более широкий круг читателей, чем евразийская литература, и что благодаря этому большинство читающей публики познакомится с евразийством именно по этим тенденциозным и клеветническим пересказам и, отшатнувшись от этого искаженного образа евразийства, не пожелает уже и слушать настоящих евразийцев. Есть расчет и на то, что среди самих евразийцев могут оказаться малодушные люди, которые испугаются предпринятого против евразийства натиска и уйдут из евразийства. Наконец, рассчитывают еще и на то, что сами руководители евразийства смутятся и, чтобы «оправдать себя», станут делать уступки прежней, ходячей идеологической установке, устранять всякую резкость в постановке вопросов и, таким образом, сами себя приведут к повиновению прежним руководителям русской интеллигенции. При всем этом забывается, однако, одна из существенных особенностей евразийства: в отличие от других течений евразийство гонится не за количеством, а за качеством своих приверженцев. Если поднятая газетная травля помешает широким массам эмигрантов-обывателей, по существу зараженных старой идеологической установкой, вступить в евразийство и засорить его ряды, если эта же травля вытянет из рядов евразийцев тех малодушных, кто способен испугаться злобного шипения и пересудов эмигрантских кумушек, то евразийство от этого не проиграет, а выиграет. Идейных же позиций своих евразийство никогда не сдаст, а будет всегда продолжать развивать свою национальную идеологию, твердо веря, что рано или поздно эта идеология победит и вытеснит старые идеологические установки.
Все вышеизложенное позволяет ответить на один вопрос, многих смущающий и часто задаваемый руководителям евразийства, а именно на вопрос, почему эти руководители не выступают с печатной отповедью своим врагам и не отвечают в печати на возводимые на них клеветнические поклепы. Из предшествующего изложения совершенно ясно, кто именно ополчился на евразийство и почему ополчился. Те обвинения, которые эти люди возводят на евразийство, ложны. Мотивы, побуждающие этих людей возводить ложные обвинения, могут быть различны. Одни знают и понимают, что обвинения эти ложны, но тем не менее высказывают их, т. е. сознательно клевещут и лгут «из тактических соображений» потому, что это им выгодно. Другие, может быть, и могли бы понять правду, но не хотят ее понять, зажимают глаза и уши и исступленно кричат, что евразийство есть сменовеховство и соглашательство и что нет спасения вне прежних идеологических установок. Наконец, третьи так сжились с прежними дореволюционными идеологическими установками «национально настроенной» интеллигенции, что просто органически неспособны понять ничего нового, ничего такого, что в рамки этой установки не укладывается, и совершенно искренно воспринимают все это как чужое, враждебное национальному делу. Ясно, что ни с теми, ни с другими, ни с третьими евразийцам разговаривать не стоит: все равно переубедить их невозможно, а тратить попусту время было бы глупо. Всякая полемика должна иметь какой-нибудь практический смысл. А какой практический смысл имела бы полемика против прежних идейных руководителей провалившейся русской интеллигенции? С покойниками и привидениями не спорят. Можно не соглашаться с идеями братьев Гракхов или с внутренней политикой фараона Тутанхамона, но страстно полемизировать против этих давно умерших деятелей глубокой древности было бы глупо и смешно. Те противники, которые сейчас травят евразийство на страницах своих газет, по существу, являются мертвецами: физически они еще живут, но как политики и идеологи давно умерли. Они провалились в прошлом, провалятся и в будущем, если им доведется еще раз переиграть, как они об этом мечтают. Это бывшие люди, они живут всецело в прошлом, а настоящее их ничему не научило. Когда две современные эмигрантские газеты переругиваются между собой и доходят до спора о том, кто из них правильнее понимает Огюста Конта, это есть спор между двумя покойниками. Нам, живым, при этом делать нечего. У нас есть дело поважнее. Мы должны сосредоточить все свои усилия для борьбы с главным своим врагом, живым и сильным; этот враг — коммунизм, сосредоточивший в себе яд безбожной европейской цивилизации и стремящийся этим ядом пропитать и отравить здоровый организм России-Евразии. Мы знаем, что преодолеть этого страшного врага можно, только очистившись от всяких ядов и соблазнов европеизма, что для этого необходима коренная перестройка миросозерцания и создание совершенно новой национальной идеологии, обнимающей все стороны жизни. Работа эта настолько велика и трудна, что растрачивать свои силы на борьбу с мелкими противниками, ополчающимися на нас, в конце концов, только за то, что мы, а не они избрали единственно правильный путь для преодоления коммунизма, было бы безумием. Мы должны продолжать идти по своему правильно избранному пути, не останавливаясь и не тратя времени на борьбу с теми, кто все равно на этот путь встать неспособен.
Итак, газетным клеветникам предоставляется возводить на евразийство какие угодно поклепы. До газетной полемики против этой травли евразийство не унизится. Но для того, чтобы люди, сочувствующие евразийству, знали, как смотрят евразийцы на всю эту клеветническую травлю, издается настоящий документ. Он издается в ограниченном количестве экземпляров — соответственно основному принципу евразийской пропаганды, гонящейся не за количеством, а за качеством своих приверженцев, — и распространяется в евразийской среде.
Париж, сентябрь 1925 г.
Мы и другие
Евразийство, как идейное движение, впервые явственно заявило о своем существовании и стало кристаллизоваться в условиях и в среде русской эмиграции. Русская эмиграция есть явление политическое, непосредственное следствие политических событий. Как бы ни старались русские эмигранты уйти от политики, они не в состоянии сделать это, не перестав быть эмигрантами. Сущность беженства определяется наступившей вследствие известных политических событий паникой: как только причины, вызвавшие панику, перестанут существовать, беженец — поскольку он только беженец — может вернуться на родину. Сущность эмиграции определяется обострившимся до крайних пределов непримиримым разногласием между убеждениями одной части общества и убеждениями правящих кругов: пока это разногласие в убеждениях не кончится, эмигрант не может вернуться на родину, хотя бы там по части причин, вызывающих панику (террор, голод и пр.), все стало благополучно. А так как вернуться на родину составляет заветную мечту каждого, то беженцы всегда испытующе расспрашивают друг друга, не прошло ли то, что нагнало на них панику, и когда считать, что больше уже не страшно: а эмигранты испытывают друг друга вопросами о том, при каком Характере правительства их принципиальные разногласия можно начать считать несущественными. Потому-то политические вопросы не сходят с уст, не выходят из голов русских эмигрантов. Потому-то эмигранты при всем желании вполне от политики отмахнуться не могут. И потому-то, в частности, к каждому идейному направлению в
Евразийцам предъявляют вопросы: кто вы, правые, левые или средние? Монархисты или республиканцы? Демократы или аристократы? Конституционалисты или абсолютисты? Социалисты или сторонники буржуазного строя? А когда на эти вопросы прямых ответов не получают, то либо заподазривают какие-то глубоко скрытые тайные козни, либо с пренебрежением пожимают плечами, объявляя все это «движение» чисто литературным направлением и простым оригинальничаньем.
Причина всего этого недоразумения, всего этого ненахождения общего языка заключается в том, что в евразийстве проблема взаимоотношений между политикой и культурой поставлена совершенно иначе, чем к тому привыкла русская интеллигенция.
Со времен Петра Великого в сознании всякого русского интеллигента (в самом широком смысле этого слова, понимая под интеллигентом всякого образованного) живут, между прочим, две идеи или, точнее, два комплекса идей: «Россия как великая европейская держава» и «европейская цивилизация». «Направление» человека в значительной мере определялось отношением его к этим двум идеям. Было два резко противоположных типа. Для одних дороже всего была Россия как великая европейская держава; они говорили: какой бы то ни было ценой — хотя бы ценой полного порабощения народа и общества, полного отказа от просветительских и гуманистических традиций европейской цивилизации — подавайте нам Россию как могущественную великую европейскую державу. Это были представители правительственной реакции. Для других дороже всего были «прогрессивные» идеи европейской цивилизации; они говорили: какой угодно ценой — хотя бы ценой отказа от государственной мощи, от русской великодержавности — подайте нам осуществление у нас в России идеалов европейской цивилизации (т. е. по мнению одних, демократии, по мнению других, социализма и т. д.) и сделайте Россию прогрессивным европейским государством. Это были представители радикально — прогрессивного общества.
Трагедия заключалось в том, что ни то, ни другое направление по условиям русской жизни не могло быть приведено до конца. Каждая сторона замечала внутреннюю противоречивость и несостоятельность другой, но не видела, что сама заражена теми же недостатками. Реакционеры прекрасно понимали, что, выпустив на волю русскую демократию, т. е. полудикую (с европейской точки зрения) мужицкую стихию, прогрессисты тем самым нанесут непоправимый удар самому существованию в России европейской цивилизации. Прогрессисты, со своей стороны, правильно указывали на то, что, для сохранения за Россией ее места в «концерте великих европейских держав», ей необходимо и во внутренней политике подтянуться к уровню остальных европейских государств. Но своей собственной утопичности и внутренней несостоятельности, разумеется, ни реакционеры, ни радикалы-прогрессисты не понимали. Были, конечно, и представители золотой середины, разумного консерватизма, умеренного либерализма, сочетавшие великодержавный патриотизм с требованием либеральной внутренней политики. Но, в конце концов, и эта часть русского образованного общества жила утопией. Обе основные идеи, которые в разных комбинациях друг с другом создавали все разновидности русских политических направлений, — идея русской великодержавности и идея осуществления на русской почве идеалов европейской цивилизации, — были в самом своем корне искусственны. Обе они явились порождением реформ Петра Великого. Петр вводил свои реформы насильственно, не спрашивая, желает ли их русский народ; и потому обе идеи, порожденные его реформами, остались органически чуждыми русскому народу. Ни Россия как великая европейская держава, ни идеалы европейского прогресса русскому народу ничего не говорили. Европейская великодержавность России, с одной стороны, и европейское просвещение верхов русской нации, с другой, могли продержаться довольно долгое время над русской почвой при условии искусственной бессловесности и пассивности народных масс. Но и то, и другое неминуемо должно было дать трещину и начать разваливаться, как только зашевелилась самая народная масса, составляющая природный фундамент всего здания России. Спор между русскими направлениями, являвшимися по существу разными комбинациями идеи европейской великодержавности России и идеалов европейского прогресса, именно поэтому были бесплодны и праздны. На подмостках, не ими выстроенных, инженеры возвели стены здания и заспорили о том, какую лучше сделать крышу, совершенно забыв исследовать, как и для чего были сооружены подмостки, на которых велся спор; подмостки оказались живыми, зашевелились, стены здания треснули, повалились, похоронив под собой часть инженеров, и спор о крыше потерял всякий смысл.
Совершенно естественно, что как только вся эта картина открывается сознанию, так оказывается необходимым совершенно переменить весь подход к тем политическим вопросам, которые до сих пор волновали русское общество. Ведь эти вопросы обсуждались при предпосылке известных культурно — исторических понятий, вошедших в умы образованного русского общества в послепетровскую эпоху, но оставшихся органически чуждыми русскому народу. Сознавая это и не веруя в универсальность и безотносительную ценность европейской культуры и не признавая общеобязательности «законов мирового прогресса», надо, прежде всего, искать для политических вопросов новой культурно исторической базы. На этом-то и основаны все недоразумения, возникающие у представителей старых русских направлений при встрече с евразийством. Евразийство отвергает не то или иное политическое убеждение старых направленцев, а тот культурно-исторический контекст, с которым это убеждение сопряжено в сознании старых направленцев. Правые, левые и умеренные, консерваторы, революционеры и либералы — все вращаются исключительно в сфере представлений о послепетровской России и о европейской культуре. Когда они говорят о той или иной форме правления, они мыслят эту форму правления именно в контексте европейской культуры или европезированной послепетровской России; изменения и реформы, которые они считают необходимым внести в политический строй или политические идеи, касаются только этого строя и этих идей, но не самого культурного контекста. Между тем, для евразийства самым важным является именно изменение культуры, изменения же политического строя или политических идей без изменения культуры евразийством отметается как несущественное и нецелесообразное.
Культура всякого народа, живущего государственным бытом, непременно должна заключать в себе как один из своих элементов и политические идеи или учения. Поэтому призыв к созданию новой культуры заключает в себе, между прочим, также и призыв к выработке новых политических идеологий. Таким образом, упреки в том, будто бы евразийство проповедует политический индифферентизм, равнодушие к политическим вопросам, основаны на недоразумении. Но не меньшую ошибку представляет из себя и встречающееся часто отождествление евразийства с каким-либо старым идейно-политическим направлением. Евразийство отвергает безапелляционный авторитет европейской культуры. А так как с понятием европейской культуры принято связывать прогрессивность, то многим кажется, что евразийство есть течение реакционное. Евразийство выставляет требование национальной культуры и определенно заявляет, что русская национальная культура немыслима без православия. Это опять-таки по привычной ассоциации у многих вызывает воспоминание о пресловутой формуле «самодержавие, православие и народность» и еще сильнее укрепляет убеждение, будто евразийство есть новая форма старой идеологии русских реакционеров. Этой иллюзии поддаются не только левые, но и очень многие правые, которые спешат объявить евразийство «своим». Это глубокое недоразумение. В устах русских правых формула «самодержавие, православие и народность» приобрела совершенно определенное значение. Строго говоря, вся эта формула свободно могла быть заменена одним только словом — «самодержавие». Еще граф Уваров определял народность как соединение самодержавия с православием. Что же касается православия, то под этим термином представители правительственной реакции разумели (а бессознательно разумеют и теперь) синодально-оберпрокурорское православие. Весь «русский дух» русских реакционеров не идет дальше фальшивого поддельно-народного фразерства, высочайше утвержденного «дю-рюсс с петушками», дурного русского лубка 19-го века, из под которого так и сквозит мундир прусского образца и плац — парадная муштровка; все их православие не идет дальше торжественного архиерейского молебна в табельный день с провозглашением многолетия высочайшим особам. И православие, и народность для них не более чем эффектный и традиционный аксессуар самодержавия [80] . И только самодержавие является ценностью безотносительной. Подыскивая идеал в русском прошлом, эти реакционеры находят его в царствовании Александра III или Николая I. Все это, разумеется, не только не имеет ничего общего с евразийством, но прямо противоположно этому последнему. Провозглашая своим лозунгом национальную русскую культуру, евразийство идейно отталкивается от всего послепетровского, санкт-петербургского, императорско-оберпрокурорского периода русской истории. Не императорское самодержавие этого периода, а то глубокое всенародное православно-религиозное чувство, которое силой своего горения переплавило татарское иго во власть православного русского царя и превратило улус Батыя в православное московское государство, является в глазах евразийцев главной ценностью русской истории. Евразийство смотрит на императорское самодержавие, как на вырождение допетровской (дело идет, конечно, об этом самодержавии как духовной сущности, а не внешнеполитических его достижениях, которые в некоторых отраслях были громадны) подлинно-национальной монархии: оторвавшись от того бытового исповедничества, которое в древней Руси было идейной опорой царской власти и, в то же время, находило в лице царя самого горячего своего ревнителя, императорское самодержавие естественно и неизбежно должно было опереться на рабство и милитаризм. Евразийство не может мириться с превращением православия в простой аксессуар самодержавия и с обращением народности в казенную декламацию. Оно требует подлинного православия, оправославления быта, подлинной национальной культуры на основе бытового исповедничества и признает своим идеалом только такую монархию, которая бы явилась органическим следствием национальной культуры.
80
Что это действительно так, видно хотя бы из того, что сейчас как раз в правых кругах чаще всего распространяются о современном положении русской церкви, что как раз в этих кругах участились случаи перехода в католичество и раздаются голоса о необходимости ценой разных уступок приобрести союзника для монархии в лице католичества.