Наследник
Шрифт:
Снаряд в это время разрывается рядом неожиданно, как будто он подстерегал нас в засаде. Мы кидаемся на землю. Мы поднимаемся через минуту, медленно, один за другим, все, кроме Тидемана. Тидеман лежит. В руке – краюха хлеба. Тидеман не шевелится, на земле рассыпан сахар. Сахар становится красным.
– Самая гнусная рана, – бормочет Степиков, – в живот.
Тидеман мертв. Новый разрыв. Мы снова все на землю. Поджать ноги или нет? Тело станет меньше, но выше. Что лучше? Еще разрыв. Еще. Снаряды ложатся всюду. Да, это подготовка к атаке. Зачем я ушел из окопов? Там не так страшно! Зачем я не остался в казарме?
– Вставай! – говорит голос Колесника. – В лес мы бежим. Ну вот, ей-богу, брошу, останешься один.
Я стараюсь ударить его ногой.
– Дурило, тебя здесь убьют.
– Да, в лес! – говорю я.
Мы бежим. Все бегут. Впереди – длинноногий Тодоров. Разрывы все чаще. Степиков бежит зигзагами. Есть мнение, что так легче спастись, но это – от пули. Снаряд мне кажется ястребом, плывущем в небе: заметит жирное тело человека – и тотчас обрушится на него. Колесник бежит рядом, поддерживая меня за руку.
– Не кричи, – говорит он. (Разве я кричу? Да, кричу, но не могу прекратить крика.) – Сейчас лес, там безопасно, все одно как в блиндаже. Ну чем ты лучше тети Евтухи? – добавляет он, чтобы ободрить меня.
Но фраза не действует. «Колесник любит меня», – догадываюсь я, но мне наплевать. Для любви нет во мне сейчас места: все занято страхом. Мы в лесу. Наконец-то!
Мы рассыпаемся меж деревьев. Деревья валятся. За соседними деревьями Степиков и Куриленко. Степиков зовет меня к себе жестом хлебосольного хозяина. Но я боюсь двинуться. А вдруг мое место – счастливое? На секунду я стыжусь своего страха. «Лионский кредит», Сережа, «Лионский кредит»! Вот я уже боюсь шевельнуть даже пальцем, бровью, глазом, мыслью, – быть может, это шевеление вызовет ток воздуха и притянет гранату. Я каменею, глаза неподвижны, я злюсь на свои мысли, которые не могут окаменеть, а ерзают по черепу. Некоторые гранаты не разрываются. Одна, маленькая трехдюймовая, долго валяется подле нас. Разорвется или нет?
– Боишься ее, Куриленко? – слышу я насмешливый голос Степикова. – Смотри, какая у тебя бледная ряшка!
– Кто боится? Я боюсь? Поспорим, что я ее три раза подброшу и поймаю? – говорит Куриленко.
– Поспорим! – азартно подхватывает Степиков… – Похороны по первому разряду за мой счет.
Куриленко берет снаряд и подбрасывает его в воздух.
Снаряд падает ему в ладони с мягким шлепком. Я ужасаюсь. Он может всех нас убить, это даже не храбрость, это болезнь, это бред храбрости!
– Ну, теперь ты, – говорит Куриленко и сует гранату Степикову.
– Иди ты к свиньям! – говорит тот и отворачивается.
– У, босявка! – угрожающе говорит Куриленко и вдруг умолкает.
– Двадцать один сантиметр сюда летит, – говорит он, сразу сделавшись серьезным.
Двадцать один сантиметр – это смерть. Я знаю этот семипудовый снаряд: он ударяется с такой силой, как если бы поднять на воздух всю нашу дивизию и разом грохнуть ею об землю, он превращает бетон в пыль, он разлетается четырьмя тысячами осколков. Двадцать один сантиметр гудит, как автомобиль, предупреждающий о катастрофе: «Я лечу, я не могу свернуть, уходите, уходите!» Но нам некуда уйти. Он падает, не долетев до леса. Несколько минут
Убедившись, что я жив, я вылез из-за дерева и крикнул. Послышались голоса. Вышли Степиков и Куриленко. Они не тронуты. Вышел, стоная, Новгородов. У него окровавлена рука, левая.
– В мягкое попало, не реви, – говорит Куриленко и бинтует его индивидуальным пакетом.
Вышел Байер. Но где Тодоров и Колесник?
Скоро мы находим Колесника. Его зашвырнуло на верхушку дерева.
– Ну, довольно там прохлаждаться, – кричит Степиков, – слазь, толстозадый.
Но Колесник не слазит. Куриленко ругается и лезет на дерево. Он тянет Колесника за ногу. Внезапно Колесник рушится и застревает на нижних ветках. Мы осторожно снимаем его.
– От разрыва сердца, – говорит Степиков.
– Что за дурацкие шутки!
– Ну, помогай же нам! – свирепо шепчет мне Степиков.
Они роют могилу. И хотя мы опускаем уже туда Колесника и я сам держу его большую голову, я не верю, что Колесник мертв или что мертвый – это Колесник с его разбойничьей бородой, с его добротой, степенностью, с его фразой «переколоть помещиков», с его сильными, короткими руками. И только когда мы засыпали Колесника и получилась могила, ко мне пришло ощущение его смерти и вслед за ним – весь вихрь чувств, сопровождающий утрату близкого: опустошенность, поиски виновников, жажда мести. Я хватаюсь за Нафталинцева, за Третьякова, за царя, но нет, все не то, не главное. И мысли более широкие, более философские приходят мне в голову, покуда мы сколачиваем из веток крест.
– Паршивый пацифист, – шепчу я себе сквозь слезы, – смотри, что ты наделал: Колесник мертв, который тебя так любил. Ничтожество, ты возился с непротивлением, а они убивают нас, как баранов. Большой теплый Колесник, бедняк Колесник, друг мой, которого я не замечал. Да, переколоть помещиков!…
Усталость, отупение, безразличие овладевают мной. Меня не удивляет появление Тодорова, который уже успел разведать местность. Он объявляет, что наши окопы пусты: австрийцы вернулись в свои, а русские отступили куда-то в деревню.
Тодоров и Байер жмут нам руки. Мы обнимаемся. Они уходят. Мы глядим им вслед, они идут быстро, иногда они оборачиваются и машут руками.
Потом мы идем искать свою часть. Окопы пусты и разрушены. Нетрудно найти дорогу к нашим, она обозначена брошенными ружьями, паникой отступления, трупами. Мы добираемся к вечеру. Мы залазим в первую попавшуюся избу.
Вбегает Леу.
– А я думал, вас всех побило, – обрадованно говорит он. – И тут же мне: – Солдаты волнуются, целая буча, все из-за сахара – вместо сахара дают деньги. А чего с ними сделаешь?
Я не могу выбраться из состояния отупения, я ничего не могу сказать. Леу удивлен.
– Ты слышишь, Сергей? – говорит он.
– Колесник убит, – бормочу я.
– А! – говорит Леу и умолкает.
Потом робко:
– По все-таки, ты понимаешь, прямо бунт.
– Бунт?
Я вспоминаю, что в этом случае надо что-то сделать, но я не могу связать слов с действиями, ассоциативные пути заросли, они стали непроходимыми! Я чувствую одно: тоску, неуходящую тоску по Колеснику. Леу, огорченный, выходит.