Наследник
Шрифт:
– Преступление! – выкрикнул он громким голосом и погрозил в пространство своим толстым, как чубук, пальцем. – Предательство! Прямая измена! Вот чем занимаются невинные сотрудники «Vorbote», над которыми так изящно острил наш интернациональный товарищ Рымша. Не острить, а прикрыть их надо, по крайней мере пока не будет сломлена немецкая опасность. Нечего смеяться, не до смеха сейчас, я вам говорю, молодой человек Стамати! Я сам сообщил бы вашим родным о ваших опасных тенденциях, если бы я не видел, что вы просто щенок. Глупый щенок, науськанный кем-то; кем – я еще не знаю, но до кого я доберусь! Воображаю, до чего вы договорились бы, если бы не тактичность нашего уважаемого председателя, товарища Кипарисова.
(Поклон
– Да, хороши! Статейки в журнале, высокие идеалы, братство, смешные чудаки! А это тоже идеалы? А это тоже чудаки?
(Адамов потрясает в воздухе какими-то бумажками. «Эге, да он подлец!» – шепчет Стамати. Всеобщая заинтересованность. Кипарисов невозмутим. Жутко!)
– Сейчас, сейчас, товарищи! Швейцарские птицы оказываются авторами не только фанатических статеек, но и возмутительных прокламаций, распространяемых среди наших доблестных частей на фронте. Тише, товарищи! Я понимаю ваше законное негодование. Я сейчас процитирую. Вот прокламация, подписанная Петербургским комитетом большевиков, – как видите, птицы залетают из Швейцарии довольно далеко, может быть, даже в этот зал. Читаю: «Мировые события надвигаются. За наступающими потрясениями и политическими переворотами уже стоит призрак социальной революции». Прекрасное чтение для фронтовых частей, не правда ли? А вот из другой. Подписана областным комитетом кавказских большевистских организаций. Обращена к солдатам Кавказского фронта: «Смещайте начальников, выбирайте руководителей из вашей среды, объявите войну помещичьему правительству и завоюйте землю и волю». А? По-вашему, идеализм? Ну, а по-моему – немецкие деньги!
– Идиот! – отчетливо раздается возглас Стамати.
Адамов снимает очки. Лицо его дрогнуло, смягчилось, заулыбалось, как у приказчика за прилавком, когда, не надеясь на качество товара, он пытается сдобрить его сладостью обращения.
– Прошу заметить, что я никого не обвиняю. Товарищи, я старый социалист! За успех международного братства я не пожалел бы жизни. Благороднейшие умы! Человечество! Но ростки международного братства еще так бессильны. Товарищи, они – как игрушечные плотники перед порывом моря, и ничего удержать не могут. Когда-нибудь. В будущем. Быть может, скоро. Долой войну? Да, долой! Но не раньше, чем в центре Европы, в Берлине, будет уничтожена вечная угроза человечеству и культуре. Вы можете мне не верить. Адамов ошибается. Адамов врет. Тут некоторые горячие головы пытаются оскорблять Адамова. Спрошу их: ну, а как же с Каутским, который утверждает, что во время войны классовая борьба должна быть приостановлена?
(Стамати: «Каутский – предатель!» Гул возмущения.)
– Товарищи, успокойтесь! В то время, когда некоторые из ораторов с места ходили без штанов и мама им вытирала нос, Карл Каутский уже был основоположником ортодоксального марксизма, к вашему сведению! Благодарю вас, товарищи, за аплодисменты. Я вижу по ним, что сторонники крайних идей здесь не в большинстве. Именно к ним – вы говорите «к нему»? Не знаю, не знаю! – я адресую мой следующий вопрос: а как же с Плехановым, который заявил, что война справедлива со стороны царя и что нужно прекратить всякую борьбу против русского правительства? Тише, товарищи, это интересно!
(Стамати смущен. Он шепчет: «Ты не знаешь, Сережа, он не врет насчет Плеханова?» Я молчу. По-прежнему происходящее мне кажется сложной игрой, правил которой я не знаю. Адамов надевает очки. Голос его крепнет. Он гремит.)
– Довольно болтовни! Итак, Плеханов, который всю жизнь боролся против шовинизма и оппортунизма, Георгий Валентинович Плеханов, отец русского социализма, – тоже предатель? Да или нет? Товарищи, он молчит! Есть вещи, на которые не осмеливается даже этот развязный юноша. В таком случае я сам отвечу. Плеханов, товарищи, вместе со всем передовым русским обществом, вместе со всей, я позволю себе сказать, прогрессивной Европой, – за уничтожение отвратительного тевтонского империализма, за мир в Берлине! Долой предателей! Долой цюрихских дезертиров! Да здравствует война до победного конца!
Тут поднялись такие аплодисменты, что я испугался, что оглохну. Один Стамати не хлопал из тех, кто мне был виден. Он имел довольно жалкий вид. Еще Кипарисов не аплодировал – безусловно, из соображений председательской беспристрастности. Третий человек, который не аплодировал, был я. Не знаю, из каких соображений. Думаю, что очень уж меня взволновал вид Адамова. В детстве, через промежутки в три-четыре года, у меня случилось несколько припадков ярости. Они были так резки и так ужасны по последствиям, так не похожи на мое обычно кроткое и немного вялое существо, что окружающие долго вспоминали их, качая головой, как у постели чудесно спасенного. Всегда одно и то же чувство начинало их: чувство непобедимого отвращения к наглецам, к трусам, к хамам. Увидев Адамова, когда он отходил от стола, раздувшийся от самодовольства, от сознания своей силы, я почувствовал, что заболеваю, я вскочил и крикнул:
– Товарищ Кипарисов! Я прошу слова!
(«Куда ты лезешь? – услышал я шепот ужаснувшегося Стамати. – Сиди, не порть дела!» «Это Иванов, – говорили довольно громкие голоса сзади, – да, Да, очевидно, подкрепление, из резерва»).
Кипарисов внимательно посмотрел на меня.
– Я вас запишу в список ораторов, – сказал он, – ваша очередь, – он порылся в бумажке, – седьмая.
– Нет, я хочу сейчас, – сказал я и ужаснулся высоте и вибрациям своего голоса.
– Сейчас, – сказал Кипарисов в своей обычной корректной манере, – сейчас в порядке очереди буду говорить я.
(Подсказывают: «Просите по мотивам голосования».)
Кричу:
– Прошу по мотивам голосования!
(Почему все смеются?)
– По мотивам голосования, – говорит Кипарисов очень серьезно, – не могу вам дать потому, что не было голосования, а значит, не было и мотивов.
Голова моя яснеет (от ярости), и я говорю:
– Внеочередное заявление.
Кипарисов смотрит на меня и вынимает часы.
– В порядке внеочередного заявления, – говорит он громко, – слово предоставляется товарищу Иванову. Три минуты. Прошу выйти на середину.
Митенька, вы думаете, я не выйду! Я подбежал к столу. Тихо.
Я говорю:
– Тут предыдущий оратор спрашивал насчет Плеханова: а как же, он предатель или нет?…
(Важно говорить быстро, прежде чем выдохлось бешенство. Толстая голова Адамова смотрит на меня с противным добросердечием.)
– Нет, вы спрашиваете, товарищ Адамов! Так вот я вам отвечаю: объективно – да!
(Недоумевающие крики: «Что – да?»)
– Это ясно, как божий день, сколько бы вы ни угрожали нам. Между прочим, я нисколько не удивлюсь, если вы окажетесь доносчиком. Я заявляю, что я оскорблен вашей манерой говорить, нет, я не испуган, я возмущен, я считаю это хамством…
Кипарисов наклоняется ко мне и учтиво спрашивает:
– Вы кончили?
Я припоминаю, что надо сесть. Издали раздается одинокое рукоплескание, бешеное, как колокол на гибнущем корабле. Это Стамати сигнализирует мне свою дружбу. Остатки ярости еще шевелятся во мне. Меня еще хватает на кусанье губ, на независимую позу со скрещенными руками. Но уже ощущается разложение, уже ощущаю длину и неудобство своих рук, уже не выдерживаю пристальных взглядов.
В этот момент (как благодарен я ему!) поднялся Кипарисов, чтобы начать свою речь. Его высокая фигура резко торчит над столом, зачеркивая все предыдущее. Его глаза и губы обещают твердость, ясность, разоблачение тайн.