Наследники Скорби
Шрифт:
Ясным слепящим утром, когда солнце так блестело на сугробах, что было больно глядеть, девушка услышала на дворе оживление. И показалось, весь мир перевернулся. Потому что злое предчувствие кольнуло сердце, будто иглой. Знать, все же прибыл в Старград обоз, идущий, хоть и не напрямки, но до Цитадели… Клёна стиснула вспотевшей ладонью серебряную куну, висящую на одном шнурке с оберегом — в полотняном мешочке. Его подарок…
Они расстаются! Может, он все поймет? Должен ведь понять! А не поймет, так она скажет. Что ночи не спит, о нем думает, слушает его дыхание, а едва глаза закроет, так он ей снится.
Клёна завернулась в шерстяную накидку, вышла на высокое крыльцо и застыла, держась одной рукой за резной столбец. Фебр о чем-то говорил с крепким незнакомым мужчиной в черном облачении ратоборца. Солнце сияло. День-то какой! Отчего же хочется прижаться лбом к холодному дереву, вцепиться, чтобы оторвать не смогли, и кричать от боли и страха?
Словно почувствовав ее отчаяние (а скорее — не отчаяние, а взгляд) молодой обережник вскинулся.
— Клёна! — Он улыбнулся.
Не думая, как выглядит со стороны, девушка бросилась к нему.
— Птаха, вот и к отцу поедешь. Все хорошо. Воин надежный, обоз большой. Нескучно тебе будет. Да и поправилась ты. Вон и щеки округлились.
— Я… я…
Она задохнулась и прижалась к нему всем телом. От него пахло морозом и домом. Ратоборец обнял девушку и даже чуть-чуть оторвал от земли. Она взвизгнула и засмеялась.
— Рада? — неверно истолковал он ее порыв.
Глаза у Клёны были полны слез.
— Ты… я…
— Идем в дом, не стой, застудишься. Гвор, и ты проходи.
Но мужчина задумчиво смотрел на растерянную девушку с дрожащими губами и ответил:
— Ступайте, я пока коня вон расседлаю.
И он пошел к конюшне, словно не было при дворе служки.
А Клёна взяла Фебра за руку и повела со двора. Они неторопливо поднимались по всходу, рука в руке, и вдруг девушка остановилась, повернулась к своему спутнику и сказала:
— Я скучать буду…
Он улыбнулся и ласково погладил ее по щеке кончиками загрубелых пальцев.
— И я по тебе, птичка. Красивая ты какая стала. Женихов скоро толпа набежит.
Она смотрела на него своими огромными влажно блестящими глазами и вдруг тихо сказала:
— Я только за тебя пойду…
И залилась такой жаркой краской, что сама испугалась — не сгореть бы.
Обережник окаменел. Он не был особо речист, а тут и вовсе не знал, что сказать этой девочке, смотрящей на него взглядом, полным обожания и надежды…
— Клёна… ты… — и он привел единственный доступный ему в этот миг довод: — Я же старый…
— Нет! — она воскликнула это так запальчиво, словно он наговаривал сам на себя. — Ты — самый-самый лучший!!!
В ее звенящем голосе мешались отчаяние и страх. Она уже поняла — что-то пошло не так, и испугалась.
— Птичка, — ратоборец мягко взял ее лицо в ладони, — ты ж дите совсем. Зачем я тебе? Прибьют ненароком — овдовеешь. Тебе муж нужен по летам. Хозяин, заступник, надежа. А я что? Сегодня тут, а завтра нет меня.
Девушка отчаянно замотала головой, разбрызгивая горячие слезы. Несколько тяжелых капель упали на его ладони.
— Нет! Никакой другой мне не нужен!
— Птаха… да ты что ж…
И тут она поняла. Все поняла, что между ними было.
Клёна вырвалась из сильных рук, чуть не упала и помчалась прочь, ничего не видя сквозь застилающие глаза слезы. От кого она бежала? Кого ненавидела в этот миг? Только себя. Себя, свою глупость и девичий короткий ум.
Как воробей под стреху, она забилась в дровяной сарай и с яростью выдирала из косы, вместе с волосами, синюю ленту, которую он ей когда-то подарил. Не будет ничего между ними. Никогда! Дура! Курица глупая! И она рыдала от стыда, от уязвленной женской гордости, от жестокого разочарования и обиды. И больно становилось оттого, что ее любовь — такая сильная и бескорыстная — не нужна ему вовсе. Почему? Что с ней не так? Лицом или статью не вышла? А ведь в Лущанах первой красавицей считалась среди погодок своих… Чего ему только надо?
И слезы капали, капали, капали…
Нынешняя осень для Цитадели выдалась серая, тревожная и полная смутных предчувствий недоброго. Когда Донатос возвратился в Цитадель, Белян уже три седмицы как сидел в подземельях. А вместе с ним и Светла.
Колдун сперва не поверил, что блаженная и впрямь дожидалась его все эти дни в каземате, но Руста с досадой махнул рукой:
— Как ни выманивали ее только, чего ни сулили — нейдет, проклятая! Сидит там, песни тянет да лохмотья перебирает. Лишь в трапезную выползает, и то раз в сутки. Последние дни вовсе только плачет. Парни на страже стоять измаялись, говорят, жалко слушать, как убивается. Видать, в мыслях схоронила уже тебя. Спускайся, забирай красу свою ненаглядную, пока с тоски не завяла.
Наузник про себя помянул дуру-девку по матери и скрипнул зубами. На миг закралась в голову крамола: может, не ходить вовсе? Поплачет-поплачет, да и отойдет к Хранителям. Ему все равно. А ей — облегчение.
Но за столько-то дней Донатос отдохнул душой от скаженной и потому сейчас в нем не было прежней досады и злобы. Ну, сидит, дура, ну, ждет. Ум скудный от рождения. Не пропадать же из-за этого? И, скрепя сердце, колдун отправился-таки в подвал. Не сразу, конечно. Что ей сделается за несколько оборотов? Сходил в мыльню, потом в трапезную, потом к Нэду, и лишь вызнав последние новости Цитадели, пошел за дурочкой.
К тому времени на лес уже опустилась непроглядная ночь.
В подвале было тихо. Но из дальней темницы неслись слабые судорожные вздохи, так дышат после бурной истерики — прерывисто, неровно.
— Эй, где ты там, бестолочь? — позвал Донатос свою докуку.
Выуч, стоящий на страже, загремел ключами, отпирая решетку.
— Родненький… — донеслось с деревянного топчана. — Свет мой ясный!
И дуреха повисла на креффе, хрипло и счастливо рыдая.
Он небрежно похлопал ее по макушке, оторвал от себя и подтолкнул к выходу. Глупая послушно заторопилась. Была она грязная, платье от сырости испрело, а уж воняла… мышами, плесенью и гнилью.