Настоящая фантастика – 2015 (сборник)
Шрифт:
На грабли он так и не напоролся, зато повредил запястье и сломал ребро. Вольсингам не вспоминал этот случай почти двадцать лет. Теперь время повернулось вспять. Все было точно так же. Он видел происходящее до мельчайших деталей. Старческие пигментные пятна на запястьях оберегателя Смарка, схватившего икону. Сальное пятно на его пурпурной рясе. Складки ткани – видно, ряса долго лежала в сундуке, прежде чем ее вытащили и надели. Уродливое рыло маски высокого и тощего цензора. Резьбу на центральных дверях зала, куда его вынесла толпа. Раскисший снег на площади. Помост и столб, и вязанки хвороста, сложенные кучей вокруг столба. Серую высокую стену монастыря. Бочки
Звука по-прежнему не было, но Вольсингам, расталкивая людей плечами и локтями, начал пробиваться к помосту. Ему казалось, что он движется против течения могучей реки, бредет сквозь прозрачную вязкую стену, состоящую, как из кирпичиков, из потерянных мгновений. Доски помоста… Зубья грабель с налипшими комками глины… Тогда, двадцать лет назад, он мог только извернуться в полете. Теперь он сам отчаянно пробивался туда, где его ждала смерть. У смерти было бледное треугольное личико, огромный живот под помятым, изорванным платьем и невероятно зеленые, как Лес и как море, глаза. Какие-то люди в прорезиненных плащах прикручивали ее веревками к столбу, и Вольсингам с удивлением понял, что сейчас вцепится в этих людей и будет рвать их зубами, пока не почувствует вкус крови во рту.
Вольсингам спешил, как не спешил никогда и никуда в жизни, но ветер оказался быстрее. Словно шаловливый ребенок, он швырнул пригоршню искр на кучу хвороста под ногами девушки. И этот хворост, в отличие от того, у стены, занялся мгновенно. Одним прыжком Вольсингам взлетел на помост и сразу врезал кулаком по маске высокого и тощего. Он почувствовал, как стекло линзы, разбившись, вошло ему в руку, но ни боли, ни звука не было. Еще не время, понял он, расшвыривая людей в прорезиненных плащах, и других, оскалившихся, лезущих и лезущих на помост, – и вдруг их поток иссяк, а в спину ударило неистовым жаром. Вольсингам крутанулся на месте и невольно прикрыл лицо, потому что костер у столба разом вспыхнул. «Не спасти», – подумал Вольсингам, но кого не спасти, ее или себя, подумать не успел, потому что уже бросился вперед и принялся руками расшвыривать горящие вязанки. И тогда звук вернулся. Звук вернулся с треском огня, шипением кожи перчаток и собственной лопающейся кожи, согласным воплем сотен и сотен людей – но Вольсингаму было уже все равно, потому что он все-таки успел, все-таки пробился к столбу и начал рвать веревки.
«Не надо, – сказала у него в голове зеленоглазая смерть. – Не надо, Вольсингам, так должно быть. Зерно должно упасть в землю и покрыться землей, чтобы проросла новая жизнь…»
Он, не слушая, дергал и дергал веревки, не понимая, как еще видит, потому что уже сгорели ресницы и брови и давно должно было выгореть все остальное. Легкие пожирал огонь, совсем не было воздуха… И когда Вольсингам почувствовал, что больше не может, что сейчас
Гроссмейстер был человеком ума острого, но приземленного, или, скорее, практического. Проще говоря, он верил только собственным глазам. Именно поэтому, запершись вечером этого невероятно долгого дня в кабинете, полицейский заливал глаза вином. А точнее, отвратного качества свекольным самогоном, реквизированным у обывателя Гюнтера Квинке заодно с хитрым алхимическим аппаратом. Гроссмейстеру очень хотелось убедить себя, что он не видел того, что видел. Мешал назойливый запах гари. Запахом гари пропитался кабинет, сюртук, кожа и волосы самого сыскаря, и даже свекольный самогон разил гарью…
Гроссмейстеру хотелось верить, что он не видел, как Вольсингам, пробившись сквозь людское море, вскочил на помост, сбросил с него выжига и кинулся прямо в огонь.
Ему хотелось верить, что он не видел, как пламя охватывает стопы, ноги, живот лозницы, ее лицо и волосы.
Он многое бы дал за то, чтобы ее крик оказался кошмарным сном.
Но больше всего Гроссмейстер желал убедить себя в том, что не было случившегося дальше.
Из огня не вырвался недовольный рев новорожденного младенца.
Брюхатые тучи, нависшие над площадью, не разродились ливнем.
С первым криком ребенка стены монастыря и собора не вспыхнули как спички, не вырос над ними чудовищный, невозможный огненный гриб с тонкой ножкой и уходящей в тучи приплюснутой головкой.
А ливень, затушивший пламя аутодафе, не подпитывал этот огонь.
И шедший во главе толпы оберегатель Смарк вдруг не упал, не забился в судорогах, уронив под ноги идущих за ним проклятый Крестос, не вытянулся и не затих, бездыханный, как камень.
И люди не бросились врассыпную, вопя от ужаса, падая и топча друг друга.
И сам он, Гроссмейстер, распихивая бегущих, не ринулся к обгоревшему, черному, как головешка, помосту.
И он не увидел стоявшего там на коленях Вольсингама, с опаленными волосами, страшным распухшим лицом и руками в кровавой коросте.
В одной руке Вольсингам не держал орущего и совершенно невредимого младенца, чистого, словно только что из купели, – а другой не пытался вдавить назад зеленые побеги, тянувшиеся из глаз лозницы, из губ, из всего ее тела… Но побеги росли, пока не окружили обожженного человека и ребенка в его руках защитной стеной, тонкой, однако непроницаемой.
На этом месте размышлений Гроссмейтер с усмешкой дотронулся до щеки, пересеченной тонкой воспаленной полоской. Он сам попытался пройти сквозь зеленую стену – и отведал яда лозницы. Девка все же отвесила ему пощечину, пускай и после смерти.
И только в одно Гроссмейстеру хотелось верить – в то, что, когда площадь почти опустела, и пламя над собором улеглось, и над Городом вместо потоков ливня вновь воцарились хмурые снеговые тучи, по брусчатке зацокали конские копыта. Это вернулся герцог с отрядом стражи.
Немногие оставшиеся люди бежали от своего повелителя, как бежали от догорающего монастыря и от трупа оберегателя, все так же валявшегося в луже.
При свете факелов Грюндебарт соскочил с коня и подошел к развалинам помоста. Ядовитые побеги послушно расступились перед ним. Сквозь открывшийся проем инспектор увидел, как герцог протягивает руки к сыну, не глядя на маленькую зеленую рощицу – все, что осталось от его жены. Жуткое обгоревшее лицо Вольсингама развернулось к хозяину Города, губы раздвинулись, и свистящий голос произнес: