Настоящая любовь и прочее вранье
Шрифт:
Может, стоило использовать мое знание проблем, с которыми приходится сталкиваться престарелым гражданам, чтобы втереться в их среду, а потом в подражание Анне Николь Смит выйти за кого-то подряхлее и побогаче, несколько лет исполнять супружеский долг (старательно прятать куда подальше его запасы виагры), после чего годам к сорока остаться богатой вдовой. Согласна, звучит несколько меркантильно, но, по крайней мере, мне больше не пришлось бы возвращаться в угнетающе-серую клетушку и слушать, как Дорис, наш литсотрудник, нудит о своих больных суставах и четырнадцати кошках.
Но десятое сообщение вихрем смело все мысли о золотоискательстве. Его оставила Кит Холидей тем же утром:
«Привет, Клер, это Кит
На следующий же день, в субботу, я вылетела домой. Мама, похоже, не слишком хотела расставаться со мной, пыталась уговорить пожить у них еще немного, но, поскольку я приняла предложение работать в «Ритрит», – значительное повышение жалованья по сравнению с тем, что я получала в «Сэси синьорз!», – и должна выйти на работу с первого февраля, бездельничать и дальше просто не было времени: слишком много предстояло успеть. Предупредить о своем увольнении, закончить так и не сданные статьи, выполнить несделанные задания, включая трехдневную поездку в Денвер, которую я ухитрилась оттянуть на месяц, собрать вещи, не говоря уже о необходимости найти новое жилье в Чикаго. Я до сих пор была потрясена тем, что меня все-таки взяли после того ужасного интервью, но, когда я позвонила Кит, та на все лады расписывала, какое впечатление я произвела в редакции. Ха!
Но, обнимая маму в аэропорту и твердя, как буду скучать по ней, я ничуть не преувеличивала. Я чувствовала себя куда ближе к ней, чем за все эти годы. Слышала как-то, что в двадцать лет вы ненавидите своих родителей за все ошибки вашего же воспитания, а в тридцать – начинаете их прощать. Может, мы с матерью наконец достигли перемирия и отныне попробуем лучше узнать друг друга как взрослые люди и станем меньше зацикливаться на недостатках. Все же я была готова вернуться. Новая работа – как раз то, что мне было необходимо, и не только потому, что с отчаяния уже была готова начать охоту на семидесятилетнего старика. Какое облегчение сосредоточиться на чем-то, кроме своих личных проблем!
В понедельник я сообщила Роберту, что увольняюсь. К моему величайшему удивлению, реакция была совсем не той, что я ожидала. Вместо того чтобы открыть бутылку шампанского и сплясать казачка на письменном столе, шеф – уже бывший – едва не заплакал и стал расписывать, как жалеет, что я ухожу.
– Работать с вами было нелегко. Человек вы вспыльчивый, но когда уставали препираться и решали следовать доброжелательному совету редактора, ваши статьи можно было назвать превосходными. И я считаю, лондонская статья была лучшей из всех, что вы написали, – объявил он.
– Э… спасибо, – пробормотала я, не зная, что возмутительнее: эпитет «вспыльчивый» или похвалы тем бесцветным безликим статьям, которые я ненавидела (причем лондонская была хуже всех).
В отличие от Роберта Пегги была на седьмом небе, узнав о моем скором уходе ровно через пять минут после подачи заявления, – лучшее доказательство того, что Барбара действительно подслушивала все происходящее в офисе Роберта, а потом разносила сплетни так быстро, как способны нести ее ноги в ортопедических туфлях. Пегги появилась у входа в мою клетушку: германские голубые глаза сверкали, лицо раскраснелось от волнения.
– Это правда? Вы действительно увольняетесь? Когда?! – завопила она с плохо скрытым восторгом.
– Да. Двадцать четвертое – мой последний день, – сухо ответила я. Степень ее злорадства казалась несколько оскорбительной, но, по крайней мере, Пегги нельзя было назвать лицемеркой.
Последующие три недели она только что не напевала, носясь по редакции как на крыльях. Что же, хоть чьи-то новогодние желания сбылись благодаря мне, и на том спасибо.
Недели, оставшиеся до моего отъезда в Чикаго, начали набирать скорость, как в тех мультиках, где прохождение времени изображается страничками, слетающими с календаря под натиском осеннего ветра.
Я целыми днями вводила в курс дела Энид, которую взяли на мое место, и пыталась закончить две статьи, свою последнюю колонку путешественника: одну о Денвере, вторую о недорогих круизах. А вернувшись домой, паковала коробки, объясняла, куда направлять корреспонденцию, просила отключить телефон и свет, словом, всячески готовилась к переезду.
Кит Холидей оказалась моим добрым ангелом: она нашла мне квартиру своей подруги-профессора, уезжавшей на год в Оксфорд. Профессор оказалась мрачноватой особой, с манерой держаться высокомерно и высказываться снисходительно–я имею в виду то обстоятельство, что в разговоре она употребляла множество иностранных слов, которые потом считала нужным объяснять, – зато плату попросила весьма умеренную, а квартира была полностью обставлена, так что я могла отправить свою жалкую меблировку на склад, пока не отыщу постоянное жилье.
При этом я честно пыталась не думать о Джеке каждые пять минут. Иногда мне удавалось прожить целых полчаса, не мучаясь мыслями о потерянной любви, не тоскуя по его беспечной улыбке и запаху лосьона и мыла, по прикосновению губ. Иногда, как во время бесконечно долгого полета в Денвер, я не могла сосредоточиться ни на чем другом. И даже не сумела заставить себя стереть семь сообщений, оставленных на автоответчике, чтобы в самые отчаянные моменты можно было услышать его голос.
Я надеялась, что Мадди, обдумав все, сказанное мной, пересмотрит свою политику выжженной земли в отношении нашей дружбы. Но я ошиблась. Она не позвонила. Ни разу. Да и я не пыталась с ней связаться. Она дала ясно понять, что не желает этого, и приходилось уважать ее желание. Если бы я думала, что все это может кончиться, как очередная серия «Друзей», и в последние моменты получасового эпизода старая подруга появится из ниоткуда, обнимет меня и скажет, что наша дружба слишком дорога ей, вне зависимости от того, что бы я ни наделала, я была бы разочарована. Я и была разочарована… как в себе, за то, что с самого начала не нашла в себе достаточно храбрости, чтобы сказать правду, так и в Мадди, не сумевшей меня простить.
Хорошо еще, что дружба с Максом не пострадала, хотя некоторая неловкость в наших отношениях все же ощущалась. Через несколько дней после моего возвращения из Флориды в дверь тихо постучали, и я увидела стоявшего в коридоре понурого Макса в яркой футболке с логотипом какой-то джазовой группы.
– Как насчет ужина из китайского ресторана и «Терминатора-2»? Клятвенно обещаю не совать язык тебе в горло, – сказал он, и с тех пор все пошло по-прежнему.
Я подумала, что нам с Максом следует выяснить отношения, но сначала хотела убедиться, что с ним все в порядке, и, поскольку не могла придумать, как начать разговор, не смутив его, то все как-то само собой сгладилось. Я даже побоялась заговорить о его разрыве с Дафной (поскольку катализатором, если верить Максу, стали его чувства ко мне). Время от времени Макс шутил об эффекте Джекила и Хайда, который произвел на него пунш, но я всегда со смехом отмахивалась, стараясь замять эту тему.
За нашим любимым китайским ужином я рассказала ему обо всем, что случилось во время поездок в Лондон и Флориду. Щадя самолюбие Макса, я не вдавалась в подробности своих чувств к Джеку, но основные события передала точно.
– И что ты об этом думаешь? Согласен с доктором Блум и моей матерью? – спросила я Макса. Тот пожал плечами.
– По-моему, ты поступила правильно. Сама знаешь, я никогда не любил Мадди, а сейчас вообще терпеть не могу. Поверить невозможно, что она была так груба с тобой, – ответил он.