Научите меня любить
Шрифт:
– Мам… Вы с папой поговорили, да?
– Поговорили.
– И что? Он… ушел, да?
– Ушел. Я его сама отпустила, Катюша. Что теперь сделаешь? Пусть будет как будет. Теперь у вас не мать, а брошенка.
Катя лишь тихо вздохнула, не находя слов для ответа. Да и какие слова тут можно придумать? Слишком уж непривычно из маминых уст прозвучало это словосочетание – «сама отпустила». А уж про «брошенку» и говорить нечего.
– Да почему брошенка, мам? Нет такого слова, забудь. Его дурные люди придумали. Да наплевать на них на всех! Ничего, мам… Слышишь? Ничего! И без него проживем.
– Какая
– Да ладно, чего ты… А Милка где?
– А она тоже ушла. Как отец. Сказала, что навсегда.
– Как это – навсегда? Куда это она ушла… навсегда? Они решили у Стаса жить, что ли?
– Да нет… Тут, понимаешь ли, конверт от Нюси принесли. Там письмо было, документы и ключи от квартиры. Она им свою старую квартиру подарила. Трехкомнатную.
– Да ты что?!
– Ну да. Надумала-таки. Знаешь, я письмо Нюсино читала, и мне так нехорошо стало… Стыдно перед ней будто. Мы же с ней дружили, роднились в юности. И еще – там, в письме, стихи были. Хорошие такие стихи, душевные. А про ключи от квартиры – ни слова. Просто дарственная бумага была, и все. Ну, Милка со Стасом обрадовались, сразу и вещи собирать начали. Даже письмо Нюсино не прочитали. Я Милке говорю – погодите, мол, с вещами-то, сначала посмотреть надо, что там за квартира такая. Может, ремонт надо сделать. Пойдемте, говорю, вместе посмотрим. А она… она… Ой, не могу я, Кать…
Тяжко всхлипнув, она вдруг уронила руки на стол, упала в них лицом, зарыдала с надрывом. Катя испуганно выдохнула, потом, не отдавая себе отчета, протянула через стол руки, провела ладонями по трясущимся материнским плечам.
– Что? Что она тебе сказала, мам?
– Она… Она мне сказала, чтобы я никогда… никогда к ним не приходила… Что я… Ой, нет, не могу! Даже повторить страшно…
Мать подняла на нее мокрое от слез лицо, икнула, помотала горестно головой. Потом, длинно вздохнув и будто собравшись с духом, продолжила:
– Она сказала, Кать, что я ей всю жизнь поломала, что уничтожила ее как личность… Что она меня… Ну, в общем… Что она никаких ко мне дочерних чувств не испытывает и в дальнейшем испытывать не желает, и чтобы это… Вроде как чтобы я навсегда ее в покое оставила. И еще… Погоди, сейчас вспомню. А, вот! Она кричала, что рабы вовсе не обязаны любить своих истязателей. Это что, Кать? Это я, что ли, истязатель? Объясни мне, что это? Я совсем ничего не понимаю…
Лицо ее вновь исказилось слезной судорогой, уголки губ задрожали и поехали вниз. Всхлипнув, она прижала ладони ко рту, затрясла головой в отчаянии.
– Это я-то – истязатель? Да как у нее только язык повернулся, Кать? Да я же… Я же всю жизнь… Я всю себя вам отдавала, до остаточка! Не знаю, может, и впрямь иногда слишком строга была… А как же без строгости, Кать? Вон их сколько сейчас, несчастных разбалованных детей, нигде не пристроенных… Я же мать, я же всегда как лучше хотела!
– Мам, ну откуда ты знаешь, как нам лучше, а как хуже… Мы же сами должны…
– А что, что вы можете сами? Да если б я Милку хоть на секунду из-под пригляда выпустила, чтобы с ней было? Я ж ночей не спала, наизнанку выворачивалась, чтобы вас в люди вывести, от страха за вас тряслась да переживала… Да я последнюю копейку на вас тратила! Когда ты училась, всех впроголодь держала, чтобы… Ой, да что там говорить! Дочерних чувств она не испытывает, видите ли! Заявила мне, что я только подавлять умею, а любить – не умею…
– А ты умеешь, мам?
– Что?!
Моргнув, мать бросила на нее растерянный взгляд, будто толком и не поняла вопроса. Будто он лишним был, неуместным и где-то оскорбительным даже. Пожав плечами, проговорила осторожно:
– Что значит – умеешь любить, не умеешь? При чем тут вообще умение? Вы мои дети, и этим все сказано. А почему ты спросила?
– Да так… Мне сегодня одна женщина сказала, что каждый родитель уверен в том, что любит своих детей правильно. То есть принимает свою собственную правильность за истину. И потому никого нельзя научить родительской любви. Место для учителей не предусмотрено, понимаешь? И ребенку надо принимать любовь такой, какая она есть. А принимать – очень трудно. Иногда вообще – практически невозможно. Тут, наверное, особые силы нужны. Вот и Милка… Она не смогла, наверное… Сил не нашла…
– А ты?
– Я? Наверное… и я тоже, мам… До определенного момента. Просто мне один маленький мальчик помог, и я…
– Не знаю, Кать. Обидно мне все это слышать. Просто до ужаса обидно. По-моему, я вас всегда правильно воспитывала. И ничего дурного не делала. Я и книжки по педагогике читала, и статьи в журналах…
– Да, мам, конечно. Воспитывать – это да. Этому, наверное, можно научить. Как правильно садить на горшок, как заставить мыть руки перед едой, как держать нож в правой руке, а вилку – в левой. А научить любить… Здесь наука педагогика, наверное, бессильна. Здесь каждый сам по себе плюхается как умеет. Ни правых здесь нет, ни виноватых. Ты прости Милку, мам… Понимаешь, у нее просто… просто накопилось… Вот и выплеснулось. Но она поймет, обязательно поймет!
Тяжело вздохнув, мать подняла руки, потерла ладонями опухшее от слез лицо. Потом снова опустила руки на стол, сцепила пухлые пальцы в замок, задумчиво уставилась в темное окно. Молчала долго. Потом прошептала с измученной хрипотцой:
– Может, ты и права, Катенька… Знаешь, я действительно никогда не задумывалась… Неслась вперед, как взнузданная лошадь, лишь бы дорога ровная была да седоков из кибитки не растерять. Вас то есть. А получилось – всех растеряла. Обидно… Делаешь что-то для детей, из кожи вон лезешь, а они… Чуть что не так, и полная бочка меда дерьмом становится. Обидно! Обидно то, что никто потом не понимает, что он хоть и горький, но все равно же – мед…
– А я поняла, мам. Честное слово, я это поняла. Сейчас вот ехала в электричке и как раз об этом думала. Действительно, горький, но все равно – мед. Я поняла, мам…
Мать коротко вздохнула, снова тяжко всхлипнула. Потом проговорила осторожно, будто боясь спугнуть установившееся меж ними хрупкое откровение:
– Катенька, ты послушай меня… Уж не знаю, правильно или нет, но я вас очень, очень люблю… Простите меня, если неправильно…
Лицо ее снова подернулось слезной судорогой, голова мотнулась назад, будто она хотела задержать рвущиеся наружу слезы.