Наука Плоского мира. Книга 2. Глобус
Шрифт:
Львица думает: «Какой милый жеребец, за ним не побегу, он слишком силен (воспоминание об ударе в глаз копытом), но если заставлю его побежать, Дора выскочит из-за кустов и, скорее всего, бросится на ту самку, которая пытается привлечь самца, а я потом смогу побежать за ней…»
Наверное, этот план не лучше, чем у зебры, но предвидение будущего и влияние воспоминаний на настоящее планирование в нем налицо. Если я сейчас поднимусь…
Человек смотрит на львицу и на зебру. Даже если это Homo erectus, мы готовы биться об заклад, что у него в голове вертятся истории: «Львица сорвется с места, зебра испугается, другая львица побежит за… ага, за той молодой самкой. И тогда я выбегу и встречусь с молодым самцом; я вижу, как набрасываюсь на него и ударяю камнем». Homo sapiens мог бы придумать более эффективный план – у него более крупный и, очевидно, производительный мозг. Возможно, он с самого
Есть несколько предположений о том, почему наш мозг внезапно вырос примерно вдвое – от необходимости запоминать лица членов своей социальной группы, рассказывая сплетни о них, и конкуренции с другими охотниками и собирателями до соревновательной природы языка с выстраиванием структуры мозга таким образом, чтобы лжец мог удачно применять свою ложь, а тот, кому лгут, мог лучше ее распознавать. Такие улучшения всегда привлекательны. Из них получаются хорошие истории, такие, что мы легко можем себе представить, заполняя фон, когда слушаем фразы или рассматриваем картинки. Конечно, это не делает их правдой, как и наше очарование историей о том, как мы эволюционировали на побережье, не доказывает существования «водных обезьян». Истории служат наполнителями любых реальных обстоятельств, какими бы они ни были: метаобъяснение причины, по которой наш мозг увеличился, состоит в необходимости роста конкурентоспособности за счет всех предыдущих опытов и многого другого.
Допустим, что человек, наблюдающий за жизнью дикой природы, – это оператор телепередачи о животном мире. Всего пятнадцать лет назад у него, скорее всего, был бы «Аррифлекс» (а если бы снимал сам для себя, то наверняка мог бы себе позволить лишь «Болекс H16»), 16-миллиметровую кинокамеру, вмещающую 800 футов (260 метров) пленки и, возможно, еще дюжина рулонов в рюкзаке (800 футов хватает лишь на 40 минут съемки: хороший или очень везучий оператор запишет на них минут пять полезного материала). Сейчас это была бы видеокамера, которую в те годы считали бы чудом: она позволяет вновь и вновь использовать всю длину, пока та не заполнится пятиминутными фрагментами вся, от начала до конца. Все, чего он желал, теперь содержится в аппарате, который он держит в руках: он фокусирует изображение, стабилизирует небольшие вибрации, может опускаться до невероятно низких уровней освещения (для тех, кто рос вместе с кинопленкой) и зуммирует гораздо сильнее, чем когда-либо.
По сути, это магия.
А в голове у него вертится дюжина альтернативных сценариев с львами и зебрами, и он мгновенно переключается на какой-нибудь из них, как только животные позволяют убрать лишние варианты. В действительности он думает обо всем сразу, оставляя работу опытной профессиональной части мозга, пока сам предается мечтаниям («Я получу за это награду и познакомлюсь с хорошенькими женщинами»). Это как движение по пустому шоссе – много мыслей оно не отнимает.
Наши предки довели до совершенства свою способность оценивать альтернативные сценарии. А умение создавать истории, основываясь на происходящем, позволило нам довольно эффективно запоминать и воспроизводить эти события. И, в частности, использовать их в качестве поучительных историй, направляющих в нужное русло будущие действия наших детей. Людям требуется очень много времени, чтобы привести свой мозг в готовность к работе – по меньшей мере, вдвое больше, чем нашим братьям и сестрам из рода шимпанзе. По этой причине трехлетние шимпанзе ведут себя практически так же, как взрослые, и даже способны производить некоторые умозаключения шести- и семилетних детей человека.
Но маленьким шимпанзе никто не рассказывает историй. Это наши дети слышат их, как только начинают распознавать слова, и к трем годам сами сочиняют истории о том, что с ними происходит. Мы впечатляемся их словарным запасом и успехами в усвоении синтаксиса и семантики, но нам стоит также заметить, как хорошо они превращают события в повествовательные истории. Примерно с пяти лет дети заставляют родителей совершать ради них различные действия, помещая их в контекст повествования. Большинство их игр со сверстниками также имеет контекст, в рамках которого обыгрываются истории. Создаваемый ими контекст аналогичен тому, что содержится в сказках о животных, которые мы им рассказываем. Родители не учат детей, как это делать, и детям не нужно извлекать «правильные» навыки рассказывания историй из поведения родителей. Это обеспечивает эволюция. Судя по всему, это вполне естественно – мы же все-таки Pan narrans: мы рассказываем детям истории, и от этого процесса получают удовольствие и дети, и родители. Мы узнаем о «рассказии» на ранней стадии своего развития, а потом используем и стимулируем его на протяжении всей жизни.
Развитие человека – это сложный рекурсивный процесс. Это не просто чтение
Заметьте, слова «составной» и «сложный» – это не одно и то же, и разница между ними приобретает все большее значение для научного мышления. «Составной» – это когда целая группа вещей объединяется для достижения определенного эффекта. Примером служат часы или автомобиль, в котором каждый из компонентов – тормоза, двигатель, корпус, руль – делает вклад в общее дело, выполняемое всей машиной. Точнее, здесь присутствует некоторая взаимосвязь. Когда двигатель набирает обороты, создается гироскопический эффект, из-за которого руль ведет себя иначе, а коробка передач влияет на зависимость между частотой оборотов двигателя и скоростью движения автомобиля. Если воспроизвести эволюцию человека как процесс сборки автомобиля, где каждая вновь добавляемая деталь «определяется» по генетическим чертежам, нас можно представить только в качестве составного организма.
Но управляется машина как сложная система: каждое совершаемое ей движение помогает определять будущие движения и зависит от предыдущих. Она сама нарушает собственные правила. То же можно сказать о саде. Растения растут, получая питательные вещества из почвы, и это влияет на то, что вырастет потом. Но они также увядают, создавая среду обитания с питательными веществами для насекомых, червей, ежей… Динамика зрелого сада значительно отличается от динамики нового садового участка при жилищном массиве.
Точно так же и мы, эволюционируя, сами меняем собственные правила.
У любой сложной системы всегда есть целый ряд, на первый взгляд, отличающихся и не имеющих ничего общего описаний. И разобраться в ней можно, лишь собрав все описания и выбрав наиболее приемлемые для разных способов воздействия на ее поведение [53] . Забавный и простой пример встречается во многих французских и швейцарских вокзалах и аэропортах – на знаке, сообщающем:
LOST PROPERTY
53
До того как у нас появились действительно быстрые компьютеры и мы немного научились строить модели сложных экосистем, компаний или бактериальных колоний, большинство из нас практиковали упрощенные методы поиска частей, которые мы могли понимать и моделировать по отдельности. Затем мы надеялись собрать эти кусочки вместе и понимать их как единое целое. Но у нас почти никогда не получалось.
OBJETS TROUV'ES
Надпись на английском означает «Потерянные вещи», а на французском – «Найденные вещи». Но мы же не думаем, будто французы находят то, что теряют англичане. То есть эти два описания подразумевают одно и то же.
Теперь давайте взглянем на ребенка в коляске, который бросает свою погремушку на тротуар, чтобы мамочка, няня или даже случайный прохожий вернул ее обратно. Наверное, мы думаем, что ребенок просто не сумел ее удержать, что это «потерянная вещь». Затем видим, как мамочка отдает ему игрушку, получает улыбку в награду, и думаем: «Нет, здесь все более тонко: это ребенок учит маму приносить вещи, так же как мы, взрослые, учим этому собак». А теперь вспоминаем: «Objets trouv'es». Сама улыбка ребенка – это часть сложной, взаимной системы вознаграждений, устоявшейся давным-давно посредством эволюции. Мы наблюдаем, как дети «копируют» улыбки своих родителей – хотя нет, это не может быть копированием, ведь даже слепые дети умеют улыбаться. К тому же копировать им было бы невероятно трудно: не успевший еще развиться мозг должен «распознать» улыбающееся лицо, после чего без помощи зеркала подобрать, какие мышцы участвуют в достижении этого эффекта. Нет, это врожденный рефлекс. Дети рефлекторно реагируют на воркующие звуки и рефлекторно же распознают улыбки – даже искривленная вверх линия на бумаге производит на них тот же эффект. Образ «улыбки» служит наградой для взрослых, и те стараются вести себя с ребенком так, чтобы тот улыбался и впредь. При этом действует сложная взаимосвязь, вызывающая неизбежные изменения для обоих участников.
Еще легче она проявляется в необычных ситуациях, рассмотренных в рамках психологического эксперимента, в котором приняли участие здоровые дети глухих или немых родителей. Так, в 2001 году команда канадских исследователей под руководством Лоры-Энн Петитто обучала троих полугодовалых детей с нормальным слухом, но рожденных у глухих родителей. Родители «ворковали» над ними на языке жестов, и дети в ответ начинали «лепетать» тоже на языке жестов – то есть пытались ручками показывать им знаки. Родители использовали необычный и ритмичный вид языка жестов, совершенно не похожий на тот, что применяется в общении между взрослыми. Так же, как взрослые разговаривают с детьми ритмичным певучим голосом, и лепет детей в возрасте между шестью месяцами и годом начинает приобретать черты специфического языка родителей. Они переоборудуют и «настраивают» свои органы чувств (в данном случае улитку уха), чтобы слышать этот язык наилучшим образом.