Наулака
Шрифт:
— Я верила в вас, Ник! — с упреком проговорила она.
Он остановился и одно мгновение печально смотрел на нее.
— О, Боже мой! — простонал он. — Я и сам верил в себя. Но я постоянно думаю об этом. Как можете вы ожидать другого? Но знаете, что я скажу вам: на этот раз конец — последний, окончательный, бесповоротный. Я побежден. С этой минуты я другой человек. Не обещаю вам не думать и чувствовать буду по-прежнему. Но буду спокоен. Вот вам моя рука. — Он протянул руку, и Кэт взяла ее.
Некоторое время они шли молча. Вдруг Тарвин печально сказал:
— Вы не видели Хеклера перед самым отъездом?
Она отрицательно покачала головою.
— Да, вы с Джимом никогда не ладили между собой. Но мне хотелось
— Мне кажется, в городе думали, что вы отправились в Сан-Франциско, чтобы повидаться с кем-нибудь из директоров Центральной Колорадо-Калифорнийской железной дороги. Так думали, потому что кондуктор поезда, с которым вы ехали, рассказал, что вы говорили ему о поездке в Аляску; этому не поверили. Мне хотелось бы, чтобы вы пользовались лучшей репутацией в Топазе относительно правдивости, Ник.
— И я хотел бы этого, очень хотел бы! — искренно воскликнул Тарвин. — Но, если бы было так, как удалось бы мне заставить их поверить, что я еду ради их интересов? Разве они поверили бы этому рассказу? Они вообразили бы, что я хлопочу о захвате земли в Чили. Это напомнило мне… Не пишите домой, пожалуйста! Может быть, если я дам им какой-нибудь шанс, они, исходя из противоположного, выведут заключение, что я нахожусь здесь.
— Уж я-то не стану писать об этом! — проговорила, вспыхнув, Кэт.
Через минуту она снова вернулась к вопросу о матери. В стремлении к родине, родному дому, охватившем ее среди нового странного мира, который показывал ей Тарвин, мысль о матери, терпеливой, одинокой, жаждущей вестей от нее, как бы впервые болью отозвалась в ее сердце. В данную минуту воспоминание это было невыносимо для нее; но когда Тарвин спросил, зачем же она приехала, она ответила с мужеством:
— Зачем мужчины идут на войну?
В последующие дни Кэт мало видела Тарвина. Миссис Эстес представила ее во дворце, и у нее оказалось много занятий для ума и сердца. Там она вступила в страну постоянного сумрака — лабиринт коридоров, дворов, лестниц и потайных ходов, переполненных женщинами в покрывалах, которые смотрели на нее украдкой, смеялись за ее спиной или по-детски рассматривали ее платье, шлем и перчатки. Ей казалось невозможным, чтобы она когда-нибудь узнала хотя бы малейшую часть этого обширного заповедного места или смогла отличить одно бледное лицо от другого во мраке, окружавшем ее, когда женщины вели ее по длинным анфиладам пустынных комнат, где только ветер вздыхал под блестящими потолками, к висячим садам, в двухстах футах над уровнем земли, все же ревниво оберегаемым высокими стенами; и снова вниз по бесконечным лестницам, от яркого блеска и синих плоских кровель к безмолвным подземным комнатам, высеченным для того, чтобы укрыться от летней жары, на глубине шестидесяти футов в горе. На каждом шагу ей встречались женщины и дети, и опять женщины и дети. Говорили, что в стенах дворца находится четыре тысячи живых людей, а сколько там было похоронено трупов — не знал ни один человек.
Многие из женщин — сколько их было, она не знала — категорически отказывались от ее услуг по каким-то неизвестным ей причинам. Они не больны, говорили они, а прикосновение белой женщины приносит осквернение. Другие подталкивали детей и просили Кэт возвратить румянец и силу этим бледным, родившимся во мраке созданиям, а ужасные девушки со свирепым взглядом налетали на нее из темноты, осыпая страстными жалобами, которых она не понимала или не смела понять. Чудовищные, неприличные картины смотрели на нее со стен маленьких комнат, а изображения бесстыдных богов насмехались над ней из своих грязных ниш над дверьми. Она задыхалась от жары, запаха кушаний, слабых испарений фимиама и атмосферы жилища, переполненного человеческими существами. Но то, что она слышала, о чем догадывалась, было для нее отвратительнее всякого видимого ужаса. Очевидно, одно дело — живой рассказ о положении женщин в Индии, побуждающий к великодушным поступкам, и совсем иное — неописуемые вещи, происходившие в уединении женских комнат во дворце Ратора.
Тарвин между тем продолжал знакомиться со страной по изобретенной им самим системе. Она основывалась на принципе исчерпания всяких используемых возможностей, по мере их значения; все, что он делал, имело прямое, хотя не всегда заметное, отношение к Наулаке.
Он мог сколько угодно расхаживать по королевским садам, где бесчисленные и очень плохо оплачиваемые садовники боролись со все уничтожающей жарой, вертя колеса колодца и наполняя кожаные мешки водой. Его радушно встречали в конюшнях магараджи, где на ночь клали подстилку для восьмисот лошадей; по утрам ему разрешалось смотреть, как их выводили по четыреста за раз для того, чтобы гонять в манеже. Он мог приходить и уходить, разгуливать по наружным дворам дворца, смотреть, как наряжали слонов, когда магараджа отправлялся при полном параде, смеяться со стражей и выкатывать артиллерийские орудия с головами драконов, со змеиными шеями, изобретенные местными артиллеристами, которые здесь, на Востоке, мечтали о митральезах. Но Кэт могла ходить туда, куда ему был запрещен вход. Он знал, что жизнь белой женщины в Раторе в безопасности, как и в Топазе; но в первый же день, когда она исчезла, спокойная, молчаливая, в темноте задернутой занавесом двери, которая вела в помещения дворцовых женщин, он почувствовал, как рука его невольно потянулась к револьверу.
Магараджа был превосходный друг и недурно играл в «пачиси»; но Тарвин, сидя, полчаса спустя, против него, думал, что не посоветовал бы магарадже застраховывать свою жизнь, если бы с его, Тарвина, возлюбленной случилось что-нибудь в то время, как она оставалась в этих таинственных комнатах, единственным признаком жизни в которых были постоянные перешептывания и шорох. Когда Кэт вышла с маленьким магараджем Кунваром, повисшим на ее руке, лицо ее побледнело и как бы вытянулось, а глаза наполнились слезами от негодования. Она все видела…
Тарвин бросился к ней, но она остановила его повелительным жестом, свойственным женщинам в серьезные минуты, и полетела к миссис Эстес.
В это мгновение Тарвин почувствовал, что он грубо вытолкнут из ее жизни. Магарадж Кунвар застал его в этот вечер расхаживавшим по веранде постоялого двора в огорчении, что он не застрелил магараджу за выражение, появившееся в глазах Кэт. Глубоко вздохнув, он возблагодарил Бога, что находится тут для наблюдения за ней и для ее защиты. А если понадобится, он увезет ее силой. С дрожью представил он себе ее здесь одинокой; миссис Эстес только издали могла заботиться о ней.
— Я привез это для Кэт, — сказал ребенок, осторожно выходя из экипажа со свертком, который он держал обеими руками. — Поедем со мной.
Тарвин охотно отправился с ним, и они поехали к дому миссионера.
— Все люди в моем дворце, — по дороге сказал ребенок, — говорят, что она ваша Кэт.
— Я рад, что они знают это, — свирепо пробормотал про себя Тарвин. — Что это у вас для нее? — громко спросил он, кладя руку на сверток.
— Это от моей матери, королевы, знаете, настоящей королевы, потому что я принц. Есть еще поручение, о котором я не должен говорить.
Чтобы запомнить его, он стал по-детски шептать про себя. Кэт была на веранде, когда они подъехали, и лицо ее немного прояснилось при виде ребенка.
— Скажите моему караулу, чтобы он остался за садом. Идите и подождите на дороге.
Экипаж и солдаты удалились. Ребенок, продолжая держать Тарвина за руку, подал сверток Кэт.
— Это от моей матери, — сказал он. — Вы видели ее. Этот человек не должен уходить. Он, — ребенок запнулся немного, — по душе вам, не правда ли? Ваша речь — его речь.