Навеки — девятнадцатилетние
Шрифт:
Спала сестра на своём посту, щекою на тумбочке. Он вернулся в палату, в спёртое, надышанное тепло, подрожал, озябший, под одеялом. Уснул не сразу. И днём отчего-то ему было беспокойно, томило предчувствие беды. Когда опять пришли в госпиталь школьники, он сразу увидел: Саши нет с ними. «А у ей мать в больницу отвезли дак…» — сказал ему паренёк, который с мандолиной выходил за ней на сцену. Сам ещё не зная, зачем ему, Третьяков расспросил, где живёт Саша, как этот дом найти, а после ужина решился. Он попросил Китенева, не глядя в глаза:
— Капитан, дай мне твою шинель сегодня.
— Ого! — повеселел
Общими силами собрали Третьякова. Только теперь он видел, какой он беспомощный с одной своей рукой: ни гимнастёрку надеть, ни портянки навернуть. Старых, сам с гипсовой ногой, навёртывал ему портянки. И даже Атраковский принял в этом участие: из немногих сберегавшихся у него под подушкой газет, где он что-то отмечал себе карандашиком, что-то подчёркивал, отобрал две, проглядев каждую из них напоследок:
— Вот этими оберни ему ноги.
— Не надо, — стыдился Третьяков принимать такую жертву. — Там и мороз несильный.
А Китенев, как господь Бог, всех наделивший, говорил, стоя над ними:
— Вот выпишусь, глядите, сколько вам всего от меня останется: шинель — остаётся, бушлат — остаётся, сапоги…
— Это что! Я в армейском госпитале лежал, у нас там, — Старых весь кровью налился от наклонного положения, даже лысина побурела, — у нас там два пистолета под тюфяками сохранялись. И все знали. Начальник госпиталя в любую палату смело идёт, а к нам заходить боялся. А чего боялся? У нас капитана одного стали в тыловой госпиталь отправлять, обрядили, как покойника: шинелька обезличенная не хуже Гошиной, ещё ишь без рукава. Ах ты, падла такая! Да я из тебя сейчас трех сделаю, и Родина мне за это спасибо скажет… После этого, как заходить к нам, он пальчиком стучался.
А с Гошиной койки, из бинтов, лимонно-жёлтый, обросший чёрной бородой, как арестант, безмолвно смотрел раненный в голову старший лейтенант Аветисян, голоса которого в палате ещё не слыхал никто. На Третьякова надели шинель, затянули ремнём, прихватив левый пустой рукав, и тут Китенева осенило;
— Обожди! Я сейчас у Тамарки шерстяную кофту попрошу. Она даст. А то в одной гимнастёрке пронижет насквозь.
Третьякова даже в пот бросило при одной мысли, что Саша увидит его в женской кофте.
Как и полагается, вперёд по всем правилам была выслана разведка, и только тогда уж Китенев безопасными ходами вывел его из госпиталя.
За воротами, на голубом снегу, под холодной россыпью звёзд, он впервые с тех пор, как заперли его в палате, вдохнул морозного воздуха, и глубоко свежим холодом прошло в лёгкие, даже закашлялся с непривычки. Он шёл и радовался сам себе, радовался, что видит зиму, своими ногами идёт по снегу, радовался, что к Саше идёт.
Повизгивал смёрзшийся снег под каблуком, мороз был градусов пятнадцать: когда вдыхал глубже, чуть слипались, прихватывало ноздри. Неся под шинелью прижатую к груди забинтованную руку — ей тепло там было, — он другой рукой поочерёдно грел уши на ходу, смахивал ладонью слезы со щёк: встречным ветром их выжимало из глаз, отвыкших от холода.
Парный патруль, в такт мерным шагам покачивая дулами винтовок, торчавших у каждого над погоном, прошёл по вокзальной площади под фонарём. На всякий случай он переждал за домом — начнут спрашивать: кто? зачем? почему? Вид у
Они прошли, не спеша, самые главные на всей площади: в вокзал шли греться. Пока он пережидал их, накатило от паровоза белое облако, обдало сырым теплом, каменноугольной гарью. Бухнула вокзальная дверь, пропустив патруль внутрь. Третьяков вышел, держась тени, перешёл пути. И вот они, два четырехэтажных дома, окнами смотрят на железную дорогу, как объясняли ему.
У крайнего крыльца, где на снегу лежал перекрещённый рамой жёлтый свет окна, он вдруг оробел: собственно, кто его ждёт здесь? То спешил, радовался, а сейчас со стороны взглянул на себя, и вся решимость пропала.
Поверх занавески в окне был виден закопчённый керосинками потолок кухни. Третьяков потоптался на крыльце, на мёрзлых, повизгивающих досках, взялся рукой за дверь. Она была не заперта. В подъезде натоптано снегом, холод такой же, как на улице. Голая на морозе, горела над входной дверью лампочка с угольной неяркой нитью. Две двери в квартиры. Каменная лестница на второй этаж. В какую постучать? Одна обита мешковиной для тепла, на другой — потрескавшийся чёрный дерматин. Он одёрнул шинель под ремнём, расправился, пересадил ушанку на одно ухо и наугад постучал по ледяному глянцу дерматина. Вата глушила звук. Подождал. Постучал ещё. Шаги. Женский голос из-за двери:
— Кто там?
Третьяков для бодрости кашлянул в горсть:
— Скажите, пожалуйста, Саша здесь живёт? Молчание.
— Кака Саша?
Только тут он спохватился, что ведь и фамилии её не знает. «С косами такими красивыми», — хотелось сказать ему, но сказал:
— У неё мать в больницу отвезли…
— Отвезли, дак чо?
«Дак чо, дак чо…» Дверь бы лучше открыла.
— Сашу позовите, пожалуйста. Что же мы через дверь разговариваем? Из госпиталя к ней по делу.
Опять долго молчали. Лязгнула цепочка, дверь приоткрылась; полная голая женская рука из-под пухового платка держала её. Лицо припухшее. Печным теплом, керосином пахнуло из-за её спины.
— Нам сказали, мать у неё в больницу отвезли, — говорил Третьяков, словно бы он сюда от имени всей Красной Армии явился. И одновременно старался расположить к себе улыбкой, стоял так, чтобы при неярком свете лампочки было видно его всего от шапки до сапог: вот он весь, можно его не опасаться.
Женщина смотрела все так же насторожённо, цепочку с двери не снимала:
— Сам-то ты кто ей будешь?
— Вам это совершенно не нужно. Саша здесь живёт?
— Зде-есь.
— Позовите её, пожалуйста.
— А ей не-ет.
Он все никак не мог к уральскому говору привыкнуть: она отвечала, как будто его же спрашивала.
— Где же Саша?
— В больницу и пошла-а.
Вот этого он почему-то не ожидал, что её может не быть дома. Уже на крыльце подумалось: надо было хоть спросить, давно ли ушла? Когда будет? Он оглянулся, но возвращаться не стал.
Зайдя от ветра за угол дома, решил ждать. Стоял, притопывал, чтоб ноги не оледенели. Мороз был хоть и не так силён, но в одной шинели долго не простоишь. Особенно рана в спине зябла. Только на этих днях впервые сняли с неё повязку, все там ещё чувствительное, оголённое.