Наводнение (сборник)
Шрифт:
— Пойдешь проведать, балтика? — спросил Иван Васильевич хмуро.
Гаврилов не ответил. Прислушивался, не раздадутся ли снова шаги в коридоре. Но там было тихо.
Иван Васильевич встал из-за стола и, закурив «Звездочку», остановился у окна. Гаврилов вдруг почувствовал на себе взгляд и, подняв голову, встретился глазами с Татьяной: были в них боль, и сострадание, и испуг Словно бы отразилось в них печальное будущее Гаврилова, судьба его. Гаврилов заметил еще закушенную губу и сведенные на груди побелевшие руки.
Иван Васильевич тоже заметил состояние жены и сказал испуганно:
— Да что ты, Татьяна?.. Что ты? Словно
Татьяна опустила голову.
— Вот нашла отчего расстраиваться! Все же хорошо, дуреха! Ну было тяжело… А теперь-то? Вернулся парень живой. И голод, и войну прошел. Домой вернулся… Ну чего ты, чего, дуреха? — Он обнял ее как-то застенчиво, погладил по волосам.
Гаврилов видел, что Иван Васильевич и сам расстроился. Сидеть дольше здесь было невыносимо. Он вскочил, пробормотал: «Я сейчас, я на минутку», — вышел в коридор.
Гаврилов стоял перед дверью с большой бронзовой ручкой. Как и в те далекие времена, он не стал стучать, а просто подергал эту ручку. Раз. Другой.
— Чего там? — раздался голос, и Гаврилов не узнал его.
Голос был чужой, не егупинский. В голосе Егупина, хоть и был он противный, пронзительно-каркающий, всегда чувствовались властные нотки, превосходство в нем чувствовалось. А здесь какой-то шамкающий, сдавленный голос. Нет, совсем не егупинский!
Гаврилов сказал «свои», помедлил, ставя пистолет на боевой взвод и снова опуская в карман. Потом решительно нажал на ручку и распахнул дверь. Он увидел посреди комнаты огромный, красного дерева стол с бронзовыми украшениями, а за столом какое-то небритое, лохматое существо. Существо это испуганно взглянуло на Гаврилова и смахнуло рукой со стола себе на колени ворох мятых бумажных денег.
— Чего вам? — прошамкало существо, пристально вглядываясь в лицо Гаврилова. — По какому праву?
Руки у него дрожали крупной дрожью. Отечное, землистое лицо тоже подергивалось.
«Неужели это Егупин? Неужели это он?» — спрашивал себя ошеломленный Гаврилов, вглядываясь и не узнавая прежнего Егупина.
В комнате стоял невыносимо удушливый запах тления и плесени. Кроме этого — во всю комнату — стола, мебели не было почти никакой. Только большой, окованный железом сундук да незастланная, с грязным и рваным бельем железная кровать. Гаврилов узнал этот сундук. Он стоял в комнате у Анастасии Михайловны и был набит старыми журналами. Прямо на столе, без подставки, стоял чайник. И весь стол, вся его былая красота была заляпана грязью, жжеными кругами — следами от горячих кастрюль.
«Неужели это Егупин? — думал Гаврилов, все вглядываясь и вглядываясь в это убогое лицо, не выражавшее ничего, кроме испуга. Да, это был все-таки он, Егупин. Характерная его брезгливая нижняя губа, теперь совсем отвисшая и обнажившая давно источенные зубы, егупинский нос с легкой горбинкой, ставший почти бесформенным и сизым, — Егупин, Егупин!..» Гаврилов уже не сомневался в этом, но все медлил и медлил вынуть из кармана стиснутый в руке пистолет.
Молчание Гаврилова еще больше испугало хозяина комнаты. Он вдруг зашевелился, заюлил, пытаясь дотянуться до табуретки, стоящей рядом, сбрасывая с нее картофельные очистки и приглашая садиться. Губы его растянулись в подобие улыбки и еще больше обнажили щербатые зубы.
— Вы ко мне, товарищ? Садитесь, садитесь, — зачастил, заторопился Егупин. — Вы по делу… Может, за вещичками? Был грех, был. Черт попутал. Покупал я вещички у людей. Но все ведь добра хотел, добра. Гибли люди. Умирали с голоду на вещичках. Задарма, говорят, отдавали, мол, за клей столярный. А помнят ли, что стоили эти вещички тогда — ничего! А я хлебушек им давал, сгущенку даже, а это дороже золота было, так-то! Выжить помогал, жизнь сохранить. — Егупин говорил быстро-быстро, угодливо улыбаясь. Глаза у него стали слезиться. — А люди добра не помнят. Забыли, как на коленях упрашивали меня за триста граммов хлеба кольцо золотое взять. Я и брал. Жалеючи брал… И наказали. И вещички забрали, и в тюрьму посадили. В тюрьму посадили старого человека. — Он внезапно заплакал, и лиц© его совсем потерял© человеческое выражение.
«Да он, кажется, сумасшедший!» — ужаснулся Гаврилов.
Но так же внезапно Егупин перестал плакать, вытерся рукавом, оставив на лице грязные полосы от слез.
— Все рушилось, пропадало… Горело все, морячок, горело… Вот я и собирая, собирал. Монетку к монетке, вещичку к вещичке. Чтоб ничего не пропало, не запылилось… — Он говорил нараспев, будто сказку рассказывал засыпавшему дитяти. — Монетку к монетке… — И вдруг взвизгнул: — Все отобрали! Все!..
На мгновение, на кратчайший миг появилась осмысленность в его глазах. И как ни краток был этот миг, Гаврилов увидел в слезящихся егупинских глазах ненависть, безысходную ненависть. Не просто увидел — физически ощутил и вздрогнул, будто от электрического разряда.
— Не за вещичками я! — крикнул он срывающимся голосом. — Рассчитаться я пришел с вами, Егупин. За все рассчитаться. Не узнаете меня? Гаврилов Петр, сосед ваш. Вот кто я, Егупин. — И достал пистолет.
«Сейчас, сейчас все это кончится. Надо только нажать курок, только нажать. Не медлить», — подгонял себя Гаврилов.
Егупин хрюкнул совсем по-поросячьи и сполз со стула на пол. Прикрывая лицо трясущейся рукой, он пытался сказать что-то, но горло издало только судорожные рыдания.
— Ва… ва!.. — прорвалось наконец сквозь всхлипы, — ва… имя человеколюбия… Старый, больной… Не со зла я… Власти хотелось, силы… — Продолжая бормотать, он пополз на коленях к Гаврилову, цепляясь рукой за шнур лампы с зеленым абажуром, стоявшей на столе. — Не бери грех на душу, не бери!
Лампа с грохотом упала, абажур разлетелся на куски, и свет погас. Гаврилов услышал в темноте сдавленные рыдания, шорох и вдруг почувствовал, что Егупин цепко обхватил его руками за ноги, гладил их и целовал, бормоча сквозь всхлипывания какую-то явную бессмыслицу. Гаврилов попробовал вырваться, но Егупин держал его крепко.
«Надо стрелять, стрелять, — мелькнула мысль, — надо же наконец стрелять в эту мразь! — Но, вместо того чтобы стрелять, Гаврилов, собравшись с силой, вырвался из рук Егупина, пнул его ногой, содрогнувшись, словно попал в гниющий, смердящий труп, и, не помня себя, словно в бреду, выскочил из комнаты, шепча — Нет, не могу, не могу…»
Только на лестнице он пришел в себя и увидел, что все еще сжимает в руке пистолет. «Как же это я ушел, — обожгла его мысль, — как же это я оставил эту сволочь в живых?» Мысль эта была нестерпимой. Опустошенный, растерянный, Гаврилов несколько минут стоял на слабо освещенной лестничной площадке, не решаясь вернуться и не в силах спрятать пистолет и уйти. Мерзкое и жалкое лицо Егупина все еще стояло перед глазами. «И я жалкий! Не смог выстрелить! Не смог!..»