Навсегда
Шрифт:
— Ты о чем? — не понял Ваня.
— Я о прелестях твоего языка. А вонь… Форточку хотя бы открыл.
Пришлось все окно открывать. Ночной воздух осени, пусть и южной, но все же прохладной, промозглой, хлынул на Ваню и Любу (он в полосатой пижаме, в цветастом халате она), погнал с кухни смрад.
— Прикрой, — боясь за себя (не дай бог, еще простудиться, за сердце хвататься, всякую гадость глотать), потребовала жена.
Но муж не спешил выполнять.
— Ты что, нарочно? — тотчас почувствовала это она. — Мне уже холодно.
— А мне воняет, — заупрямился он. — Пусть проветрится еще.
— Но я же прошу! — взмолилась жена. — Тебе же хуже придется, если я слягу.
И только тогда, уловив в ее голосе мольбу и тревогу, Ваня потянулся к окну. И все же, прежде чем его затворить, помедлил еще, глянул неторопливо в темень, в прохладу, в глухую осеннюю ночь. Звезды увидел — наиболее крупные, горевшие тусклым, почему-то не острым, синеватым, как обычно, в ведро, а сырым и тяжелым красным огнем. Туман, видно, наплыл — с моря ли, с гор, задернул все пеленой. Поглядел, поглядел с минуту еще с внезапно охватившей тоской за окно, ощутил всем нутром вольность и таинственность беспредельного мира, вдохнул жадно в себя. И только тогда с досадой прихлопнул давно немытые оконные створки. Но тут же вскинул рукой, с силой дернул плотно сидевшую форточку. Потише, но снова потянуло свежей струей. Хоть так, а все-таки оставил по-своему.
Чай на уродливой керосинке не спешил поспевать.
— Да отлей ты, не хватит нам, что ли, по кружке? — Ваня мог бы и сам — ближе сидел, так нет, жене повелел.
Слив из чайника половину воды, она вновь поставила его на огонь… Не садясь, стал ждать.
— Гаси, — попросила, когда, всклокотав, кипяток запарил и запел.
Вот затушить чадившую керосинку Ваня взялся охотно. Вдохнув во все легкие смрадного воздуха и с удовольствием ощутив нажитые во всех своих тяготах и испытаниях мощь и объемность груди (даже немец в лагере для военнопленных, брея Ваню, однажды воскликнул: «Зеер гут брюст. Грос, грос! <Очень хорошая грудь. Большая, большая!> Арийский, классический есть грудь и вскинул в льстивом подобострастии палец) Ваня напрягся, направил сведенные трубочкой губы на огонь. «А ну-ка, хватит духа, погашу в один дув, прямо отсюда, из-за стола, или нет?»
Дунул что было сил. Огонь, вспыхнув и будто бы мстя, еще гуще выбросив копоть и вонь, тут же погас. Довольный (словно поставил рекорд), Ваня поднялся, сам подхватил тряпкой чайник и опустил на решетку, на стол.
— Фу-фу, — отфыркиваясь, замахала ладошкой, как веером, Люба. — Правильно нас Шурка ругает. И Лидия Николаевна. Надо, Ваня, что-нибудь другое купить. Так же нельзя.
— Денег нет, — неохотно выдавил он.
— Заработай. Или не купи себе что-нибудь. Крючки, порох, дробь, например. На рыбалку, на охоту раз-другой не сходи. Или на что ты там еще тратишь? На мотоцикл… Они же правы, — осторожно наступая на мужа, поддержала соседей жена. — Хоть примус какой-нибудь, что ли? Есть же дешевые.
— Нету денег. Потом, — отрубил уже резче, напористей он. — Вот получу гонорар — хоть весь забирай. — Сколько там этого гонорара?
— Хватит. Расширенная информация о новой больнице. Строк двести… А то и больше. Хватит с лихвой. Люба поняла: бесполезно убеждать, раз уж он так.
— Смотри, — с шутливой угрозливостью вскинула она свой крашеный ноготок, — запомни, что обещал. А то опять понакупишь ерундистики всякой для мотоцикла, только примус забудешь купить.
— Между прочим, — уставился он на жену, — на мотоцикле я вожу и тебя.
— А как же, Ваня, иначе? Муж ты мне или не муж? Кстати, должна тебя похвалить. Я совершенно спокойна, когда ты везешь. Ничего с тобой не боюсь.
Не возразив ей больше ни словом, Ваня приподнялся и потянулся за чайником.
— Наконец-то, сообразил, — обрадовалась
— А ты тогда тащи сухари, — потребовал он.
Высушенные на батарее парового отопления огрызки ржаного, серого и белого хлеба с началом отопительного сезона появились в доме опять. И зашлепав тапочками из старых поношенных туфель, она принесла из комнаты небольшую коробку. С минуту смотрела, как муж макает корочки в чай и, обжигаясь, хрямкает их (сам же так выражается).
— Вот за что я люблю тебя, так это за то, как ты ешь и пьешь. Некультурно, прямо скажем, — не без издевки подчеркнула она, — но от души. Как малый ребенок. Обо всем забываешь, даже глаза зажмуриваешь. Представляю, как ты… Как все вы там, в окопах, в холодину и слякоть, на горячее набрасывались…
Что-то послышалось чуткому материнскому слуху. Люба вскинула голову, настороженно повернулась к двери. Теперь услышал и Ваня. Олежка бился в кроватке и плакал.
— Ой! — вскинулась Люба и побежала. Вернулась минут через пять. На этот раз двери из кухни и в комнату оставила чуть приоткрытыми.
— У меня к тебе просьба… Совет, — прислушавшись, не проснулся ли Олежка опять, заговорила она. — Завтра выходной. Собственно, сегодня уже. Вот проснется твой любимый сыночек и займись-ка по-серьезному им. Отец называется. Хоть раз ты рассказал ему о себе? А? Все я да я. А сам? Да хотя бы вот о войне. Рассказывал? — с обидой спросила она. — Какие-то посторонние люди рассказывают — в детсадике, теперь в школе… Няни, вожатые, учителя… А родной отец, фронтовик, как воды в рот набрал. Это же сказать кому- не поверят! — всплеснула руками она. — Он же мальчишка! От кого же, как не от отца, научиться ему мужскому всему? Как же ты мужчину думаешь воспитывать из него?
— Рано ему еще… О войне, — отставив кружку, подумав, не сразу буркнул Ваня. — Не поймет.
— А ты ему пока только то, что поймет.
— Это как? Без крови, без смертей?
— Ну-у, — растерялась, запнулась жена. — В общем-то… Да, именно это я, наверное, и имела в виду: без Пашукова, без Сальчука, пока без того, что не дает тебе спать.
— То есть, — вскинулся он, — без того, что и является главной, отвратительной сутью войны — убивать! Без убитых! Это ты хочешь сказать?
— Не надо, Ванечка, — настойчиво, но мягко запротестовала жена. — Ты же понимаешь, что я имею в виду. О том, например, расскажи, как командовал, как стрелял, награды за что получил. Мальчишка же у тебя, мальчишка! Сын! О котором… Сам же рассказывал, как ты еще в детстве о сыне мечтал. Сам ребенок еще, а уже мечтал. Вот и воспитывай теперь. Как только ты можешь? Отец! — все так же просительно, мягко, но с горечью возмутилась она. — Да он еще больше полюбит тебя. Гордиться станет тобой, подражать. Знаешь, как у них? У меня в кармане гвоздь… Моя мама, мой папа… Так что давай, начинай. Еще не совсем опоздал. А то вырастет у тебя не мужчина, а хлюпик. Потом будешь жалеть, да поздно будет. И зарядкой надо с ним уже заниматься. Закалять его, укреплять. Сам-то… О себе не забываешь небось… Каждое утро… А то и в горы с ружьем… А он?
— Коли уж воспитывать… Коли уж начинать рассказывать ему о войне, то тогда уже все. Все! — отрезал решительно Ваня. — Ничто вообще не терпит неправды. И полуправды. Ничто! А уж война… Тут ни в чем от правды нельзя отступать, ни на гран!
— А я что, разве против? Я тоже за! Мы же на уроках рассказываем… И у них, в первом классе, рассказывают…
— Вот так вы и рассказываете… Что, как рассказываете, то и получается. Вернее, детишки ваши получают.
— Ванечка, ну зачем ты? Ты же знаешь, мы и фронтовиков приглашаем…