Найти и обезвредить. Чистые руки. Марчелло и К°
Шрифт:
— А я здесь при чем? Я о нем все сказала, что знала, а вы уж ищите. — Шляхина передернула плечами, словно ее била лихорадка. Но тут же поправила серый пуховый платок на плечах, откинула голову назад, стараясь придать себе независимый вид. В этом ей помогали стены хаты, в которой она жила, хотя хата и принадлежала ее родной тетке.
— За то, что вы нам рассказали и написали, спасибо. Но вы далеко не все сказали. Об этом поговорим потом, а сейчас, Анна Максимовна, как вы, наверное, догадываетесь, меня интересует вопрос: где все же обитает Деверев?
— Откуда
Меня покоробило от этого слова, сказанного с таким пренебрежением к тихой деревушке, в которой жила не только она, но и ее родственники.
— В дыре?
— Ну, тогда в Сан-Пауло, — усмехнулась она.
— Смотря в чем, а то бы позавидовали и в Сан-Пауло, если б поглядели на русскую деревню, занесенную белым снегом, в окружении могучего русского леса. Зачем же вы так? Может быть, после Германии разонравилась?
Шляхина опустила голову. От ее гордого вида не осталось и следа. Глаза прятала или смотрела мимо меня в окно, из которого в отдалении виднелся лес. Разговор не получался. Слишком разные позиции мы занимали. На все мои вопросы она отвечала односложно. В хате становилось все темнее. Из школы вернулась ее дочь Марта в сопровождении пожилой женщины — как я догадался, тетки Шляхиной. Девочка поздоровалась со мной, а старуха промолчала. Ушла за загородку и там что-то бубнила. Сама Шляхина, заканчивая свой рабочий день, демонстративно собирала бумаги и складывала их под большие счеты, лежавшие на краю стола. Мне надо было уходить, но я продолжал сидеть, словно на что-то еще надеясь.
В хату зашел мужчина — невысокий, коренастый, лет сорока пяти, с красным обветренным лицом. Он властно подошел к столу, покосился на меня. Я поздоровался с ним, но не представился. Мне не хотелось этого делать в присутствии девочки и тетки. Мужчина вдруг стал требовать у Шляхиной какую-то бумагу, на что счетовод заявила, что не успела сделать, так как ей помешали, явно намекая на меня. Тогда мужчина, как я понял, председатель колхоза, начал выговаривать мне, помешавшему человеку работать. Надо было объясниться с председателем.
— Можно вас на минутку? — попросил я его, направляясь к двери.
Председатель последовал за мной на улицу.
— Чего приехал? — сразу набросился он на меня так, как будто мы давно знаем друг друга.
Я молча полез в карман за удостоверением. Председатель насторожился. Мне не совсем понятен был его грозный вид и его поведение.
— Как вас зовут? — спросил я его, чтобы как-то ввести в иной тон и иные отношения.
— Вот как... — поднес он к моему лицу кулак, пропахший махоркой. — Чего шляешься по чужим бабам? У нас с ней уговор. Она — вдовушка, я — вдовец с двумя пацанами. Не мешай!
Кое-что начинало проясняться, и я невольно улыбнулся. Это его еще больше разозлило.
— Ты спрячь эту красную книжечку, — увидев в моих руках удостоверение, сказал председатель, — и убирайся подобру-поздорову. Из милиции, что ли?
— Ну, хватит, перейдем к делу, товарищ председатель. Вот мое удостоверение.
Председатель неохотно взял книжечку и сразу
— Тоже мне, председатель... — покачал я головой. — Из-за какой-то бабы руки распускаешь. А что ты знаешь про нее?
— Баба она и есть баба. Что о ней надо знать? Какие секреты?
Вечерело. Председатель, в полушубке и валенках с калошами, чуть сгорбившись шел впереди меня. Вскоре привел в хату, как две капли воды похожую на ту, где мы только что с ним были. Только запах в ней держался другой — запах старого холостяцкого жилья. Председатель чиркнул спичкой, зажег керосиновую лампу и позвал:
— Ребятня, а ребятня! Живы?
— Живы, — отозвались с печки мальчишеские голоса.
— Ты располагайся, — снимая полушубок, сказал мне председатель, — а я сейчас растоплю плиту, что-нибудь сварганим на ужин. Ребятня тоже наверное проголодалась.
С печки пытливо смотрели на меня два мальчика. Я видел только их остриженные под машинку головы. Потом все мы уселись за стол, посередине которого возвышался вместительный чугун с картошкой.
— Ты меня извини, капитан, погорячился я малость. Прошлой осенью ее тетка растрепала деревенским бабам, что к Анне приезжал какой-то ухажер и даже ночевать у нее оставался. Я сгоряча — к ней. Не призналась, правда, но в деревне ничего не скроешь. У нее кто-то был из района. И сегодня, как только ты появился, мне шепнули...
Он налил мне и себе почти по стакану водки и, не приглашая меня, выпил. Подсунул ко мне поближе тарелку с грибами, пересыпанными клюквой, и нарезанное сало. Грибы были очень соленые, и на зубы попадался песок. Ребята ели картошку с жадностью, потом прихватили с собою по кусочку сахара и снова забрались на печку.
— Я тут партизанил недалеко, а жена с малышами оставалась в этой деревне. Хозяйку мою каратели арестовали. Пытались меня заманить в западню. Жену расстреляли, хату сожгли. Живу вот теперь в чужой и без хозяйки.
Нестерпимо жаль мне стало этого человека, но я не находил слов, которые нужно было сказать ему в эти минуты. Да и есть ли такие слова, которые могли хоть отчасти унять боль от того, что я услышал. Я глубоко вздохнул и молчал, сочувствуя ему в горе.
— Мне тоже пришлось в сорок втором — сорок третьем воевать в ваших краях, — нарушил я молчание.
— Где?
— Под Старой Руссой.
— Так это совсем рядом.
Я видел, что председатель переживал из-за Шляхиной, и чувствовал: разговор о ней неизбежно должен возобновиться.
— Понимаешь, — начал он, — баба она... сам видел какая... К ней мужики, как мухи на мед. И прическа у нее не деревенская, и манеры...
— Немецкое, — уточнил я. — Немецкое у нее все.
— И сама она на деревенскую не похожа, — будто не слыша меня, продолжал он. — Любит духи, а меня упрекает, что я овчиной и махоркой пропитался. Она тоже покуривает, но я молчу. Хлопцев моих того... не лежит у нее душа к ним. Часто хандрит, мечется, как зверь в клетке. Я-то думал, горюет по своему погибшему мужику, а выходит — набрехала она мне?