Назад, о время!
Шрифт:
Салливан с трудом попытался представить себе столь необычный мир — даже мурашки побежали по коже. Подумать только! Не знать дня собственной смерти!
— Все получалось бы наоборот. Чтобы сказать «лови», надо было бы говорить «брось». Значения слов оказались бы совершенно иными — по крайней мере всех глаголов, выражающих длительность. Возникла бы масса сложностей.
— Зато все прекрасно соответствовало бы здравому смыслу в правильном понимании. При энергетических расчетах трение следовало бы вычитать, а не прибавлять. И так далее. Вселенная
Салливан усмехнулся:
— Значит, мы выходили бы из тел женщин, а после смерти нас хоронили бы в земле?
— А ты подумай хорошенько. Такая жизнь протекала бы в полной гармонии с природой. Мы жили бы в обратную сторону — от смерти к рождению — и даже не сознавали разницы. Что раньше — курица или яйцо? Войны порождают армии или армии — войны? Что тогда следует понимать под причинностью? Попробуй задуматься.
— Хм.
И обычный вопрос под конец:
— Так что жеты, Салливан, думаешь по поводу принципа причинности?
Хотел бы он знать.
Теперь, когда ему стукнуло пятьдесят два, мир стал огромным и ярким. В Салливане бурлила бешеная энергия, и в погожие дни он никак не мог усидеть дома. Даже зимой он подолгу наблюдал, как замерзающая земляная вода бежит вверх по дренооттокам или как кристаллизующийся повсюду снег поднимается в белое небо. Салливан просто принимал все происходящее, ни о чем не спрашивая; но если его пальцы и нос были ярко-розовымй, когда он выходил на улицу, то снег согревал их. А если он просыпался с подбитым глазом, то приятель излечивал его кулаком. Заливаясь оглушительным хохотом, Салливан взбирался на спины своих приятелей и спрыгивал оттуда. Те в долгу не оставались. Все вертелись на занятиях как волчки, строили друг другу рожи из-под учебников, отчаянно вопили, взбираясь на горки и спускаясь обратно. Для избавления от сытости служило время выхода пищи; время утоляло и голод. Самым невыносимым казалось то, что миссис Гастингс рано утром не выпускала Салливана из постели, хотя дураку ясно было, что спать он больше не собирается. Весь последующий день был одной сплошной беготней.
Затем наступил день, когда Салливана и его отца вдруг одновременно охватило какое-то нервное ожидание. Салливан то и дело ударялся в рев, а отец тоскливо вздыхал. Весь тот день они не знали, за что хвататься, и даже смотреть друг на друга не хотели. Наконец, ближе к вечеру, они оделись и вышли.
Отец вел машину, чисто механически крутя баранку. Выбравшись из машины, Салливан понял, что они оказались на кладбище.
Сердце его сжалось. Отец вдруг обнял его за плечи — сильная рука поддержала Салливана, когда он споткнулся. Остальные неторопливо двигались рядом. Наконец все собрались над открытой могилой. Двое мужчин уже откапывали гроб, ловко ловя на лопату подпрыгивающий комок земли, затем запихивали его в кучу и ожидали следующего.
Затем могильщики подняли гроб на широких лентах и опустили его поперек ямы. Священник, по ту сторону могилы, развел руки и заговорил:
— …Ибо прах ты и в прах возвратишься.
Закончив, он сконфуженно откашлялся и умолк. Все стали расходиться. Могильщики неподвижно стояли у гроба, лысые головы их блестели на солнце.
Салливан пытался свыкнуться с какой-то странной болью, что поселилась у него в груди. Похоже на болезнь, но он вовсе не был болен. Совсем не похоже на обычную боль, вызванную лечением, — скорее какое-то постоянное мучение, которое, казалось, никогда не пройдет.
Разочарованно оглядываясь вокруг себя, Салливан вдруг понял, какой же дуростью было его прежнее веселье. Вот он на последнем десятке своей жизни — пятьдесят два года позади… Чего же он достиг? Ничего. Только этой ноющей боли утраты. Машинально порывшись в содержимом своего кармана, он выгреб на свет колючую пригоршню всякой всячины: складной ножик, огрызок карандаша, разнокалиберные гвозди, комок грязных бечевок, два кусочка мрамора и агатик, три монетки, обломок серого камня с блестящими вкраплениями, крошки печенья, а в самом низу — свалявшиеся пушинки. Прах и пепел.
Горючая слеза поползла по его щеке.
В комнату, еле волоча ноги, вошел пожилой мужчина и поставил в угод метлу. Последние несколько дней ему самому приходилось заботиться о доме; миссис Гастингс исчезла, и Салливан сомневался, что она когда-нибудь вернется.
— Надень пальто, Ларри, — вздохнув, сказал отец. Салливан сделал, как было сказано. Они молча вышли на
угол и стали ждать трамвая. Салливан постепенно начал понимать, куда они направляются. Тем же самым путем они следовали, когда ему врезали гланды. Страх охватил Салливана, но он взял себя в руки и смолчал.
Да, все верно — они держали путь в больницу. В темном вестибюле они прятали друг от друга глаза. Отец разговаривал с врачом, потерянно вертя в руках котелок, а Салливан машинально двинулся дальше по коридору.
Куда он шел? Что ему нужно в этом мрачном и неприятном здании, среди резких запахов эфира и формалина? Санитарки с постными лицами носили мимо него свои подносы, ритмично цокая каблучками. С обеих сторон проплывали запертые двери.
В горле у Салливана сжался комок. Наконец он остановился перед одной из дверей, по виду ничем не отличавшейся от остальных. Но эта дверь должна была для него открыться.
Ручка повернулась — и тут Салливан вдруг почувствовал, что больше ему не вынести. Господи, что это? Дверь медленно открывалась — и там — за ней — на постели…
Седая женщина. Вот она открыла усталые глаза и попыталась улыбнуться.
Восторг, смешанный с болью, заполнил ему грудь. Наконец-то он понял — он понял все. — Мама, — тихо вымолвил он.