Назло (сборник)
Шрифт:
– Счастливая… – вздохнула бы Алка.
– То есть… Если бы сказали: заплатишь во сто крат. Любую цену. Хоть жизнь. Не разомкнула бы рук. Пусть что будет, то и будет… Руководительница выставки смотрит на меня с большим недоумением, дескать: поберегла бы репутацию, старая дура… А мне плевать на репутацию.
– Плевать? – переспросила бы Алка.
– Тогда – да.
– Да? – поразилась бы Алка и даже остановилась на морозной тропе. Стояла бы и смотрела на Наташу с таким видом, будто ей показали приземлившуюся летающую тарелку.
Наташа вспомнила, как Мансуров проводил ее до номера.
– Иди. А то ты меня компрометируешь.
Он послушно встал, подошел к двери, открыл ее – блеснула полоска света из коридора и исчезла. И снова стало темно. Но он закрыл дверь перед собой. А сам остался.
Наташа подумала, что он ушел, и острое сиротство вошло в душу. Она поднялась с пола и легла на кровать – в платье и в туфлях. А он подошел и лег рядом. Так они лежали – оба одетые и молча, не касаясь друг друга, как старшие школьники после дня рождения, пока родители не вернулись. И только токи, идущие от их тел, наполняли комнату напряжением, почти смертельным. Нечем было дышать.
– И чего? – спросила бы Алка.
– Ничего, – ответила бы Наташа. – Того, о чем ты думаешь, не было.
– Почему?
Алка искренне не понимала – где проходит грань дозволенного, если уж дозволено. У Наташи на этот счет была своя точка зрения – природа замыслила таким образом: двое людей обнимают друг друга и сливаются в одно духом и плотью, и от этого происходит другая жизнь. Или не происходит. Но все равно – в одно. И после этого уже невозможно встать на пол босыми ногами и разойтись – каждый по своим жизням. После этого люди не должны больше расставаться ни на секунду, потому что они – одно. Вместе есть, думать, предугадывать. А если и врозь, то все равно – вместе. А здесь был другой город, номер в гостинице, где жил кто-то до тебя, теперь – ты, потом – кто-то следующий. А через несколько дней утром надо будет собирать чемодан и лететь самолетом в свой дом на Фрунзенской набережной. И как знать – чем это покажется на расстоянии, может быть, чем-то из области пункта проката: взял на время, вернул вовремя. А если вернул не вовремя – плати. Доплачивай.
– Чепуха какая-то… – сказала бы Алка. – Разве можно все рассчитывать?
– Это не расчет.
– А что?
– Боязнь греха. Как у наших бабушек. Или просто порядочность, как у наших матерей.
– А наши дети когда-нибудь нас засмеют.
– Значит, мы – другое поколение. В этом дело. Нравственность другого поколения…
– Нет нравственности целого поколения. Есть отдельная нравственность отдельных людей.
– Есть, – сказала бы Наташа. – Есть нравственность целого поколения, и она влияет на отдельную нравственность отдельных людей. А иногда наоборот: сильные личности формируют нравственность целого поколения.
– Ну хорошо, – согласилась бы Алка. – Предположим, ты – нравственная идиотка. А Мансуров?
– Он сказал, чтобы я родила ему дочь.
– Ничего не понимаю. Откуда дочь, если ничего не было!
– Потом. Когда все будет по-другому. У нас будет дочь, и ее так же будут звать, как меня.
– А он?
– А он – с нами.
– С кем «с вами»? С тобой и с Володей?
– Нет. Со мной, Маргошкой и Наташей.
– А Наташа кто?
– Наша новая дочь.
С ветки упал снег и рассыпался по подмерзшему насту.
…Счастье и горе одинаково потрясают человека, только в одном случае – со знаком плюс, а в другом – со знаком минус. Мансуров лежал потрясенный счастьем, и его лицо было почти драматическим. Он был прекрасен и с каждой секундой становился прекраснее, и вот уже не лицо, а действительно Лик. Вечность. Тайна. Слезы стали у горла. Видимо, организм слезами отвечал на потрясение. Она положила голову на его плечо и стала тихо плакать. А он гладил ее по затылку и боялся двинуться, чтобы не оскорбить ее целомудрие, – как будто бы не сорокалетний красавец, прошедший огонь, воду и медные трубы… Кстати, через медные трубы, то есть через славу, он тоже прошел. Не бог весть какая слава, но в своих кругах – серьезный успех и хорошее имя, в своих кругах. А для кого, в общем, работаешь? Чтобы быть понятым среди своих. Единомышленников. А что касается широкой славы, что касается бессмертия – того знать не дано. Не дано знать – как перетасует время сегодняшние таланты, кого оставит, кого откинет, как в пасьянсе. Не об этом должен думать художник, когда достанет свои кисти. Он должен просто знать, что за него его работу не сделает никто. А значит, он должен делать свое дело с полной мерой искренности и таланта.
Он спросил:
– Можно, я закурю? – Он боялся, что испугает ее, если начнет двигаться, искать сигареты, зажигалку.
– Ну конечно, – сказала она.
Он закурил. Поднес сигарету к губам Наташи. Она затянулась. Они лежали и курили одну сигарету. И было как в бомбоубежище, когда наверху рвутся снаряды и все гибнет, а ты защищен – и стенами, и землей.
Он спросил:
– Ты хороший художник?
Она сказала:
– Хороший. А ты?
– И я хороший.
Снова покурили. И он вдруг проговорил, непонятно кому и чему:
– Да…
И ей захотелось сказать – непонятно кому и чему:
– Да…
Дело не в том, пробилась она или нет. Внешне – нет. Она учительница, учит одаренных детей осмыслить свою одаренность. Но непробившийся художник – тоже художник, и единственное, на что не имеет права, – думать о себе, что он плохой художник. Потому что если думать о себе, что ты неталантлив, и все же садиться за работу – это из области мошенничества. Только мошенник может заведомо изготовлять плохую продукцию.
От Мансурова по всей длине его длинного тела наплывали волны, не напряженные и пугающие, как раньше, а другие – теплые, нежные и добрые. Наташа лежала как бы погруженная в его нежность и понимала: когда этого нет – нет ничего. Душа без любви – как дом без огня. Кажется, это строчка из какой-то песни. И тем не менее – это правда. Душа без любви – как дом без огня, когда вдруг где-то перегорают пробки и вырубается свет. И тыркаешься и не знаешь, что делать. Ни почитать, ни телевизор поглядеть. Несчастье, да и только. Единственное утешение, что и у других так же. Во всем доме нет света.