Назло (сборник)
Шрифт:
Вся кривая его творчества была неровной. Но сейчас главное не как и что. А КТО. Главное – личность художника. И неудачные работы Машкина были все же неудачами гения. А удачи Левки Журавцова были все же удачами середняка. Из Левки получился большой плохой художник.
Двадцать лет назад они все вместе учились в Суриковском институте и все трое были влюблены в Наташу. Она только тогда поступила. Первым в нее влюбился Машкин и открыл ее остальным. И когда он ее открыл, действительно оказалось, что все остальные женщины мира – грубые поделки рядом с Наташей.
После института все двинулись в разные стороны: Машкин – в славу, Журавцов – в ремесло, Наташа – в преподавание, а он, Вишняков, – в руководство. Ему предложили. Он согласился. У него всегда,
Наташа досталась ему, а не Машкину, и не Журавцову, и никому другому, потому что в Вишнякове уже тогда цвел лидер. Он мог повести за собой и Наташу, и комсомольские массы. И ему нравилось, когда за ним идут. У него даже лицо менялось. Он ощущал твердость духа, эта твердость ложилась на лицо. Тяжелели веки. Нравилось вершить судьбы, и делать добро, и встречать благодарный взгляд. Это тоже тщеславие: состояться в человеческой судьбе.
На собраниях и сборищах Вишняков говорил мало, больше слушал. Но стрелки компаса, все до единой, были повернуты в его сторону.
После института все разобрали себе судьбы. Машкин – творчество и бедность, и возможность спать сколько угодно и когда угодно просыпаться, и не видеть того, кого не хочется видеть.
Вишняков – определенность и постоянный оклад и белые крахмальные рубашки. У него было их двадцать штук.
Журавцов поволок свою маленькую соломинку в великий муравейник. Притом поволок проторенным путем.
Наташа – отправилась сеять разумное, доброе, вечное.
Надо было выбрать между чем-то и чем-то. Каждый выбрал свое. Вишняков не знал – свое это или не свое, но тогда родилась дочь, цвела любовь и фактор процветания зависел от него.
Вспомнил, как в первый раз увидел себя в киножурнале «Новости дня». Их делегация сходила с самолета. Нефедов шел первым и помахивал рукой. А он, Вишняков, маячил в хвосте, в белой крахмальной рубашке и с нефедовским баулом. Нефедов не просил его нести. Он только сказал: «Там у меня сумка». Вишняков взял ее и понес. И в самом деле, не мог же руководитель делегации спускаться под кинокамеры крупным планом – с баулом, как дачник, сходящий с электрички.
– Соберемся? – спросила Наташа.
– Если буду жив. А если что – завещаю свои рубашки Машкину. Пообещай, что отдашь.
– Дурак, – сказала Наташа.
– А от меня, кроме рубашек, ничего не останется.
– А тот же Машкин? Не было бы тебя, не было бы Машкина.
– Ну, Машкин был бы и без меня.
– Неизвестно…
Володя вспомнил, как помогал Машкину – не по старой дружбе, хотя и по ней, а потому что считал это своим вкладом в творчество. Вклад через Машкина.
Когда Машкина зажимали, он мигал ему одним глазом, дескать: я с тобой. А другим глазом мигал своему начальнику Нефедову, дескать: я все понимаю, я с вами. И у него тогда просто глаза разъехались в разные стороны от этих миганий. И рот тоже перекосился, потому что надо было улыбаться туда и сюда. Твердый оклад оказался тяжелым хлебом. Хотелось перестать мигать и улыбаться, а просто насупиться. Не участвовать в известном конфликте «художник и власть», где одно противостоит другому, исходя из двух законов диалектики: «отрицание отрицания» и «единство и борьба противоположностей». Случались в истории и согласия, и они тоже были плодотворны, но это уже другой разговор. А в данной истории – Машкин зависел от Вишнякова, Вишняков – от Нефедова, Нефедов – от своего начальника, а тот – от своего. И так далее, как в одном организме, где все взаимосвязано и нельзя исключить ни одного колечка в цепи.
Художник может и не зависеть, а рисовать себе одному и сохранить самоуважение. Но самоуважения недостаточно. Необходимо уважение толпы. Копить и творить – это полсчастья. А вторая половина счастья – делиться собой с другими. Отдавать свои глаза, чувства. Как в любви. Поэтому Машкину была нужна выставка, и Машкин тоже был завязан в цепочку.
Вишняков подумал, а что будет, если через сорок минут он выпадет из этой цепочки. Что изменится? На его место поставят Гладышева. Гладышев будет этому рад, поскольку надо было бы ждать, пока Вишнякова повысят или он уйдет на пенсию. А так экономия жизни. Гладышев будет доволен. Нефедову все равно. Почти все равно. А больше ничего не изменится. Место Машкина занять нельзя. А место Вишнякова можно. И какой смысл сидеть и спасаться? Что за драгоценность его жизнь?
– Пойдем! – сказал он жене.
– А сколько прошло? – спросила Наташа.
– Сорок минут.
– Ты что? – Наташа забыла на нем свои недоуменные глаза. – Никуда я не пойду. И ты не пойдешь.
Володя поднялся с дерева, потянулся всем телом, чтобы одолжить жизненной праны у чистого воздуха, чистого неба. Снег сверкал. От дерева в глубь леса уходили мелкие следы. Кто это был? Заяц? Лиса?
Если бы можно было вернуться в двадцать лет назад и начать все сначала. Но зачем возвращаться в двадцать лет назад? Можно в любом возрасте начать все сначала, как в песне: «Не все пропало, поверь в себя. Начни сначала. Начни с нуля». Он мог бы с завтрашнего дня отказаться от своей должности, отрастить волосы, надеть черный свитер и размочить свои старые кисти. Можно даже пойти в бедность и неопределенность – жена согласится. Он в нее верил. Но что дальше? Свитер, волосы и даже бедность – это декорация. Внешний фактор. Главное – что внутри человека. А внутри он, Володя Вишняков, стал другим. Он отличался от прежнего так же, как рабочая лошадь отличается от мустанга. Или собака от волка. То и не то. Двадцать лет сделали свое дело. Уйдя с работы, он все равно останется промежуточным звеном в цепи, только с длинными волосами и без привилегий. Какой смысл? Если бы можно было, как Иван-дурак, нырнуть в три котла и выйти оттуда Иваном-царевичем. Но это под силу Коньку-Горбунку, а не этому сумасшедшему, должно быть, старику.
Значит, все будет как будет. И если этот ясновидящий действительно ясно видит и через сорок минут кому-то придется перемениться, а кому-то остаться, то пусть лучше останется жена. Она нужнее. Дочери нужнее. Ученикам, которые верят ей и поклоняются. Потом, когда они вырастут и встанут на ноги – отринут всех кумиров. Это потом уже «не сотвори себе кумира, ни подобия его». А сейчас, пока учатся, ищут себя – без кумира не обойтись. Постареет – будет внуков нянчить. Опять большая польза.
Вишняков снова сел на дерево, поглядел на жену. Она задумалась и походила на обезьяну без кармана, ту, которая в детстве потеряла кошелек. Вишняков давно не видел своей жены. Он как-то не смотрел на нее, не обращал внимания, как не обращают внимания на свою руку или ногу. Она задумалась, выражение задумчивости старило ее. Вообще она мало изменилась за двадцать лет. Вернее, в чем-то изменилась, а в чем-то осталась прежней, особенно когда смеялась или плакала. Позже всего стареет голос. Поскольку голос – это инструмент души. Талантливые люди вообще мало меняются. Они как-то меньше зависят от декораций.
– Что? – Наташа заметила его взгляд.
– Если бы я не пошел служить, кем бы я стал? Журавцовым?
– Вишняковым, – ответила Наташа.
– Ты бы хотела этого?
– Для меня это не важно.
– А что для тебя важно?
Наташа задумалась.
Нарисовала возле домика забор. Теперь в домик не войдет никто посторонний. Внутри тепло. Горит печка. Варится еда. Возле печки хозяйка. В люльке младенчик. Нехитрая еда. Нехитрые радости.
Наташа вспомнила, как Володя заставил ее родить дочь. Еле уговорил. На колени вставал. Ей тогда было некогда, обуревали какие-то важные замыслы, помыслы, промыслы, конкурсы, выставки, молодые дарования. А теперь – что у нее есть, кроме дочери? Ученики? Но они станут или не станут художниками не по ее милости, а по Божьей. И ее задача – не мешать им стать теми, кто они есть.