Не будем проклинать изгнанье (Пути и судьбы русской эмиграции)
Шрифт:
В письмах Соколова-Микитова сквозит надежда на то, что возвращающаяся к мирному быту Россия, несмотря на разорение и только что пережитый страшный голод, обретет единство и покой. Писателю казалось, что могилы по полям отечества, кровь и красных, и белых, полегших на полях гражданской войны, взывают к примирению, к единой молитве и общему труду на благо России. "Давно прошло время самохвата и озорства, нет ни "помещиков", ни "бедноты", ни "пролетариев", ни "буржуев". Несчастье многому научило людей и оброднило", - писал И. С. Соколов-Микитов из России в Берлин Алексею Толстому.
Первые впечатления вернувшегося писателя благоприятны. Его
Удивляет обилие новых литературных талантов, имен. Россия жива, не оскудела! Он довольно быстро сближается с писателями, входящими в группу "Серапионовы братья", особенно с Константином Фединым, с которым сохранил дружбу на всю жизнь. Письма Соколова-Микитова в Берлин полны маленьких портретных зарисовок советских писателей. Эти письма служили в "Новой русской книге" большим подспорьем при подготовке обзоров послереволюционной прозы.
"Константин Федин, напечатавший пока ряд небольших рассказов "Сад" и др., писатель тонкий, явно в будущем с уклоном к академизму..."
"Сад" был удостоен первой премии на конкурсе Дома литераторов в Петрограде и принес К. Федину известность в эмиграции. Рассказ был перепечатан в литературном приложении к газете "Накануне". О нем А. М. Ремизов писал в коротенькой рецензии в "Новой русской книге": ""Сад" Федина - рассказ подгородный: нежности посолонной, а тема нынешняя". Собственно, с этого времени у К. Федина устанавливаются долгие дружеские отношения с литературными кругами русской эмиграции, вначале берлинской, затем парижской.
Городской жизни И. С. Соколов-Микитов не любил. На его вкус, в городах, особенно в столице, слишком много шумели о политике. И вообще со своими представлениями о вольности, братстве ему было трудно врасти в новую систему отношений, в которой все явственнее слышатся бюрократические мотивы. Довольно скоро писатель понимает, что в столицах ему не ужиться, ему мнится (и не без оснований), что в России даже и дышится теперь не так, как хочется. И уже терзают душу страшные сомнения: та ли это Россия, к которой он рвался, или уже другая?
"...Пробыть два дня в Москве было мученье, - пишет он А. С. Ященко в Берлин.
– И только в деревне, кажется мне, умели пронести Страстные свечи и нетронутую вербу. Отказаться от России невозможно. И, Бог знает, кто прав и кто ближе к России - Бунин из Парижа или Пильняк из Коломны? В Москве о России знают меньше, чем мы знали в Берлине. Здесь так же много слепых, как и там. И самое, может быть, подлое подхалимство - описывать нынешний быт и Россию так, чтобы "начальство" не придралось. Ты заметил, что почти все теперь сбиваются на "лакейский" стиль. Попадаются книги рассказов, написанные смердяковским слогом. Писали их не Смердяковы. Но это впадение в смердяковский тон - неспроста и кое-что значит..."
Когда в 1922 году И. С. Соколов-Микитов писал это письмо, до начала "сплошной коллективизации" было еще долгих семь лет. Еще были надежды на то, что Россия сможет пойти другим, не насилием проложенным путем. Но тонкое чутье писателя, впитавшего в себя дух российской вольницы, уже уловило в воздухе тех лет признаки другой, может быть, еще более пагубной коллективизации - коллективизации интеллекта. Бродяжнический дух писателя не приемлет новой "советской демократии", в которой ему все слышнее угадываются мотивы "смердяковщины".
На волне нэпа вслед за И. С. Соколовым-Микитовым возвращается в Россию и один из виднейших писателей, оказавшихся в эмиграции, - Алексей Толстой, активно сотрудничавший с 1921 года в "сменовеховской" газете "Накануне".
В своем ответе Николаю Васильевичу Чайковскому, требовавшему от имени Комитета помощи писателям-эмигрантам объяснить причины его сотрудничества с "Накануне" (в эмиграции ходили слухи, что газета финансируется большевиками), Алексей Толстой изложил мотивы не только своего сотрудничества со "сменовеховской" газетой, но и, по сути дела, причины своего возвращения в Россию. Интересно, что в этом ответе явственно звучат ноты, навеянные новым политическим курсом Москвы, обоснованным Лениным на X съезде РКП(б).
Письмо было опубликовано в газете "Накануне" 14 апреля 1922 г., а через одиннадцать дней перепечатано "Известиями" с комментарием П. С. Когана "Раскол эмиграции".
Говорить о расколе было, вероятно, преувеличением, поскольку эмиграция никогда и не была единым организмом. Это было живое существо с тысячью трагических лиц и масок.
Острота и болезненная реакция Берлина, Парижа, Праги - крупнейших центров средоточия русских беженцев - на возвращение ряда известных писателей в Россию объяснялась во многом тем, что в ту пору эмиграция еще в значительной степени жила под влиянием тех политических импульсов, которые исходили из советской России. Спор эмиграции в связи с отъездом А. Толстого на родину был прежде всего спором о России. Говоря словами Г. П. Федорова, это была "тяжба о России" внутри эмиграции. Письмо и отъезд А. Толстого в Москву были не результатом "раскола эмиграции", а следствием психологической победы, которую одержал нэп как в советской, так и в эмигрантской России.
Приведу ту часть письма А. Толстого 22, где писатель мотивирует свое возвращение на родину.
"...Я представляю из себя натуральный тип русского эмигранта, то есть человека, проделавшего весь скорбный путь хождения по мукам. В эпоху великой борьбы белых и красных я был на стороне белых.
Я ненавидел большевиков физически. Я считал их разорителями русского государства, причиной всех бед. В эти годы погибли два моих брата, один зарублен, другой умер от ран, расстреляны двое моих дядей, восемь человек моих родных умерли от голода и болезней. Я сам с семьей страдал ужасно. Мне было за что ненавидеть.
Красные одолели, междоусобная война кончилась, но мы, русские эмигранты в Париже, все еще продолжали жить инерцией бывшей борьбы. Мы питались дикими слухами и фантастическими надеждами. Каждый день мы определяли новый срок, когда большевики должны пасть, - были несомненные признаки их конца. Парижская жизнь начала походить на бред. Мы бредили наяву, в трамваях, на улицах. Французы нас боялись, как сумасшедших. Строчка телеграммы, по большей части сочиняемой на месте, в редакции, приводила нас в исступление, мы покупали чемодан, чтобы ехать в вот-вот готовую пасть Москву. Мы были призраками, бродящими по великому городу. От этого постоянного столкновения воспаленной фантазии с реальностью, от этих постоянных сотрясений многие не выдерживали. Мы были просто несчастными существами, оторванными от родины, птицами, спугнутыми с родных гнезд. Быть может, когда мы вернемся в Россию, оставшиеся там начнут считаться с нами в страданьях. Наших было не меньше: мы ели горький хлеб на чужбине.