Не для взрослых. Время читать! (сборник)
Шрифт:
«Виктор оглянулся, закричал, упал в снег и закрыл голову руками. Баян был шагах в пяти. Тогда Никита остановился, стало вдруг горячо от злобы, сорвал шапку, подбежал к быку и шапкой стал бить его по морде:
– Пошел, пошел!
Бык встал, опустил рога. Сбоку подбегал Мишка Коряшонок, щелкая кнутом. Тогда Баян замычал жалобно, повернулся и пошел назад к колодцу. У Никиты от волнения дрожали губы. Он надел шапку и обернулся. Виктор был уже около дома и оттуда махал ему рукой. Никита невольно поглядел на окно – третье слева от крыльца. В окне он увидел два синих удивленных глаза и над ними стоящий бабочкой голубой бант. Лиля, взобравшись на подоконник, глядела на Никиту и вдруг улыбнулась. Никита сейчас же отвернулся. Он больше не оглядывался на окошко. Ему стало весело, он крикнул:
– Виктор, идем с гор кататься, скорее!»
А потом вносят кожаный чемодан гостьи и ставят на стол. «Матушка раскрыла его и начала вынимать: листы золотой бумаги, гладкой и с тиснением, листы серебряной, синей, зеленой и оранжевой бумаги, бристольский картон, коробочки со свечками, с елочными подсвечниками.. . затем коробку с хлопушками, пучки золотой и серебряной канители, фонарики с цветными слюдяными окошечками и большую звезду. С каждой новой коробкой дети стонали от восторга». Недаром в первом издании книга называлась «Повесть о многих превосходных вещах»! А «Детство Никиты» было подзаголовком.
Варят крахмал – и начинают клеить елочные цепи, фунтики для конфет... А Лиля клеит маленькую коробочку – «вырезала из золотой бумаги звездочку и наклеила ее на синюю крышечку.
– Вам для чего эта коробочка? – вполголоса спросил Никита.
– Это коробочка для кукольных перчаток, – ответила Лиля серьезно, – вы мальчик, вы этого не поймете. – Она подняла
Он начал краснеть все гуще и жарче и, наконец, побагровел.
– Какой вы красный, – сказала Лиля, – как свекла. И она опять склонилась к коробочке. Лицо ее стало лукавым».
...В повести происходит множество не только чудесных и прекрасных, но и опасных вещей. Никита слышит вдруг «короткий страшный крик матушки. Она появилась в глубине коридора, лицо ее было искажено, глаза – побелевшие, раскрытые ужасом. ...Матушка не шла, а летела по коридору.
– Скорее, скорее, – крикнула она, распахивая дверь на кухню, – Степанида, Дуня, бегите в людскую!.. Василий Николаевич около Хомяковки тонет...»
Обо всем этом вы прочтете сами – и чем раньше, тем интересней вам будет читать.
Чудесное вокруг нас
1
Если вам двенадцать лет и вы еще не читали ни одной страницы замечательного англичанина Герберта Уэллса, то я вам, во-первых, не завидую – потому что вы прожили уже немало лет без тех особенных чувств, которые охватывают того, кто читает «Хрустальное яйцо», «Новейший ускоритель», «Дверь в стене» или «Человека-невидимку».
А во-вторых – завидую. Потому что все это у вас впереди!
Вот один герой изобрел ускоритель и ради эксперимента принял его вовнутрь вместе со своим товарищем. Правда, он не забыл предупредить его о необходимости ряда предосторожностей, потому что «вы и не заметите резкости ваших жестов. Ощущения ваши останутся прежними, но все вокруг вас как бы замедлит ход».
И действительно. «Я выглянул в окно. Неподвижный велосипедист с застывшим облачком пыли у заднего колеса, опустив голову, с бешеной скоростью догонял мчащийся омнибус, который тоже не двигался с места. Я раскрыл рот от изумления при виде этого невероятного зрелища».
Друзья выбежали из дома – и стали разглядывать экипажи, неподвижно застывшие посреди улицы...
« – Бог мой! – вдруг воскликнул Гибберн. – Посмотрите-ка!
Там, куда он указывал, по воздуху, медленно перебирая крылышками, двигалась со скоростью медлительнейшей из улиток – кто бы вы думали? – пчела!
<...>Люди вокруг кто стоял навытяжку, кто, словно какое-то несуразное немое чучело, балансировал на одной ноге, прогуливаясь по лугу. Я прошел мимо пуделя, который подскочил кверху и теперь спускался на землю, чуть шевеля лапками в воздухе.
– Смотрите, смотрите! – крикнул Гибберн».
И оба они уставились на щеголя, «который оглянулся назад и подмигнул двум разодетым дамам. Подмигивание – если разглядывать его не спеша, во всех подробностях, как это делали мы, – вещь малопривлекательная.... Вы вдруг замечаете, что подмигивающий глаз закрывается неплотно и из-под опущенного века видна нижняя часть глазного яблока.
– Отныне, – заявил я, – если Господь Бог не лишит меня памяти, я никогда не буду подмигивать.
– А также и улыбаться, – подхватил Гибберн, глядя на ответный оскал одной из дам».
Как они выходили из своего ускорения (а у них от бешеной скорости уже начали дымиться брюки!) и как висевшая неподвижно в воздухе соседская «болонка, которая вечно лает» (Гибберн вознамерился зашвырнуть ее куда подальше), шмякнулась вдруг на зонтик одной из дам и прорвала его, – об этом вы, надеюсь, прочитаете сами.
А «Первые люди на луне» – вообще одно из самых сильных впечатлений моего детства. Не только необычайно увлекательно – там немало печального, даже щемящего. И мне, не скрою, было грустно, когда люди – и американцы, и мы, – добрались до Луны. И с тех пор, когда подымаешь лунной ночью голову и смотришь на таинственное светило, – уже точно знаешь, что там нет живых существ. А Уэллс в детстве заставил меня поверить в них.
И, конечно же, – «Человек-невидимка». Сколько потрясающих приключений! И никакое кино не заменит словесного описания финала, когда всей толпой добивают невидимого человека... Доктор Кемп «опустился на колени возле невидимого существа... Кемп водил рукой, словно ощупывая пустоту.
– Не дышит, – сказал он. – И сердце не бьется. Бок у него... Ох!
Какая-то старуха, выглядывавшая из-под локтя рослого землекопа, вдруг громко вскрикнула:
– Глядите! – сказала она, вытянув морщинистый палец.И, взглянув в указанном ею направлении все увидели контур руки, бессильно лежавшей на земле; рука была словно стеклянная, можно было разглядеть все вены и артерии, все кости и нервы. Она теряла прозрачность и мутнела на глазах...»
2
«Год тому назад близ Севендайлса еще стояла маленькая, вся снаружи закопченная лавка... Набор вещей, выставленных в ее витрине, поражал пестротой. Там были слоновые клыки, разрозненные шахматные фигуры, четки, пистолеты, ящик, наполненный стеклянными глазами, два черепа тигра и один человеческий...» Среди прочего – «несколько засиженных мухами страусовых яиц...» И главное (как выясняется постепенно) – «среди всех этих предметов лежал и кусок хрусталя, выточенный в форме яйца и прекрасно отшлифованный».
Вокруг него-то и развивается все действие – и сам рассказ называется «Хрустальное яйцо».
Дело в том, что владелец лавки заметил – яйцо в полной темноте слабо фосфоресцирует.
И однажды, «поворачивая яйцо в руках, мистер Кэйв увидел нечто новое. В глубине хрусталя словно вспыхнула молния, и ему показалось, будто перед ним открылись на миг бескрайние просторы какой-то неведомой страны».
В следующий раз «что-то большое и яркое пролетело в вышине над красноватыми скалами и равниной».
Дальше – пуще: «Терраса нависала над зарослями роскошных цветущих кустарников, а дальше начинался широкий луг, в траве которого возлежали какие-то странные существа, похожие на огромных, раздавшихся в ширину жуков. За лугом бежала дорога, выложенная узором из розоватого камня, а еще дальше, вдоль цепи скал, сверкала зеркально-гладкая река, заросшая по берегам красной травой. Большие птицы тучами величественно парили в воздухе. По ту сторону реки, в чаще деревьев, покрытых мхами и лишайниками, высились дворцы, игравшие на солнце полировкой разноцветного гранита и металлической резьбой. И вдруг перед мистером Кэйвом что-то замелькало; это были словно взмахи крыльев или украшенного драгоценностями веера, и он увидел чье-то лицо, вернее, верхнюю часть лица, с огромными глазами – увидел его так близко от себя, точно их разделял только прозрачный хрусталь. Испуганный и пораженный живостью этих глаз, мистер Кэйв поднял голову, заглянул за яйцо и, очнувшись от своих видений, увидел себя все в той же холодной, темной лавчонке, пропитавшейся запахом метила, плесени и гнили. И пока он изумленно озирался по сторонам, сияние в хрустале стало меркнуть и вскоре совсем погасло».
Но не насовсем.
«Таковы были первые опыты мистера Кэйва. Рассказывал он о них обстоятельно, со всеми подробностями. Мелькнув перед ним в первый раз, пейзаж в хрустальном яйце поразил его воображение, а по мере того как он обдумывал увиденное, любопытство его перешло в страсть. Дела в лавке он вел теперь спустя рукава, помышляя только о том, как бы поскорее вернуться к своему новому занятию».
А дальше, естественно, все очень осложняется...
3
В 1908 году Герберт Уэллс, никогда не бывавший в России, писал о ней так: «Я представляю себе страну, где зимы так долги, а лето знойно и ярко; где тянутся вширь и вдаль пространства небрежно возделанных полей; где деревенские улицы широки и грязны, а деревянные дома раскрашены пестрыми красками, где много мужиков, беззаботных и набожных, веселых и терпеливых; где много икон и бородатых попов, где безлюдные плохие дороги тянутся по бесконечным равнинам и по темным сосновым лесам. Не знаю, может быть все это и не так; хотел бы я знать, так ли».
...Проехав сто лет спустя всю Россию от Владивостока до Москвы на машине, я вынуждена сообщить своим юным читателям, что кое-что и сегодня – именно так.
Что же касается слов «много икон», надо иметь в виду, что для англичанина, с детства привыкшего к витражам в своих соборах, – это черта именно православных церквей.
Когда в 1920-м году Уэллс приехал в Россию, только что пережившую революцию и Гражданскую войну – то и другое погрузило страну в разруху, – его вполне реалистические описания увиденного напоминают едва ли не картины Англии во время и после нашествия марсиан. Смотрите сами:
«Впереди, насколько хватало глаз, вся дорога от Лондона казалась сплошным клокочущим потоком грязных и толкающихся людей, катившихся между двумя рядами вилл». И через несколько дней после нашествия: «Здесь тянулась извилистая улица – нарядные белые и красные домики, окруженные тенистыми деревьями. Теперь я стоял на груде мусора, кирпичей, глины и песка... Окрестные дома все были разрушены... стены уцелели до второго этажа, но все окна были разбиты, двери сорваны. ...По стене одного дома осторожно спускалась кошка; но признаков людей я не видел нигде. Повсюду виднелись следы разрушения. Порою местность была так опустошена, как будто здесь пронесся циклон...» («Война миров», 1897).
Нечто в этом роде видит Уэллс в опустевшем – еще недавно столичном – огромном российском городе:
«Дворцы Петрограда пусты и безмолвны или же вновь омеблированы чуждой им обстановкой – пишущими машинками, столами и полками новых административных учреждений... Улицы Петрограда раньше были полны бойко торгующими магазинами... Все эти магазины не существуют больше». Теперь они «имеют совершенно жалкий и запущенный вид; краска облупилась, витрины потрескались, некоторые сломаны и забиты досками... стекла помутнели; на прилавках собралась двухгодичная пыль. Это – мертвые магазины». Мостовые «в ужасающем состоянии. Их не исправляли в течение трех-четырех лет, они полны ям, как будто вырытых снарядом, иногда в два-три фута глубиной. Трещины образовались от мороза, дожди их размыли; люди вынимают деревянные торцы мостовой, чтобы топить ими печи... Все люди оборваны... Когда идешь по какому-то переулку в сумерках и ничего не видишь, кроме плохо одетых фигур, которые все куда-то спешат... получаешь впечатление, что все население готовится к бегству. И это впечатление не вполне ошибочно. ...Численность петроградского населения пала с 1 200 000 (до 1919 г.) до семисот тысяч с небольшим и продолжает падать: многие вернулись в деревню, к крестьянской жизни, многие пробрались за границу, но больше всего погибло людей от нужды и тяжелых условий жизни» («Россия во мгле», 1920).
А когда во время личной встречи с Лениным Уэллс стал допытываться у него: «Что, собственно, по вашему мнению, вы делаете с Россией? Что вы стараетесь создать?» – то есть, за что же вы платите такую непомерную цену? – Ленин вместо ответа задавал свои вопросы: «Почему социальная революция не началась еще в Англии? Почему вы ничего для социальной революции не делаете? Почему вы не разрушаете капитализма и не устанавливаете у себя коммунистический строй?..»
4
Я стала перечитывать «Войну миров» – и так же, как в детстве, она поразила меня правдоподобием всех описаний. Просто поверить невозможно, читая этот роман, что марсиане никогда (пока!) не высаживались на Земле!
«Большая сероватая круглая туша, величиной, пожалуй, с медведя, медленно, с трудом вылезала из цилиндра. Высунувшись на свет, она залоснилась, точно мокрый ремень. Два больших темных глаза пристально смотрели на меня. У чудовища была круглая голова и, если так можно выразиться, лицо... Тот, кто не видел живого марсианина, вряд ли может представить себе его страшную, отвратительную внешность. Треугольный рот с выступающей верхней губой, полнейшее отсутствие лба, никаких признаков подбородка под клинообразной нижней губой, непрерывное подергивание рта, щупальцы, как у Горгоны, шумное дыхание в непривычной атмосфере, неповоротливость и затрудненность в движениях – результат большой силы притяжения Земли, – в особенности же огромные пристальные глаза – все это было омерзительно до тошноты».
Любопытно – сразу ясно, что это написано в конце позапрошлого века. В сегодняшнем цивилизованном мире вот этот ход мысли – «очень непохоже на нас, следовательно – омерзительно», – уже, как говорится, не котируется. Мир (правда, далеко не все люди!) выучился относиться к непохожему терпимо (толерантно).
«Войну миров» прочесть надо обязательно. А если захочется сгладить тяжелое впечатление – поскорей открывайте «Дверь в стене». Там маленький мальчик открыл зеленую калитку в белой стене в переулке, вошел – и попал в иной мир, озаренный теплым, мягким, ласковым светом... «Длинная широкая дорожка, по обеим сторонам которой росли великолепные, никем не охраняемые цветы, бежала передо мной и манила идти все дальше, рядом со мной шли две большие пантеры. Я бесстрашно погрузил свои маленькие руки в их пушистую шерсть, гладил их круглые уши... Казалось, они приветствовали мое возвращение на родину. Все время мною владело радостное чувство, что я наконец вернулся домой». И дальше эта зеленая дверь то появляется в его жизни, то исчезает...
Между прочим, помимо всем известного поразительного дара выдумки, Уэллс обладал умением видеть и описывать зрительный облик реального предмета. Это особо отмечено было его соотечественником – другим замечательным английским писателем, о котором мы скоро будем с вами говорить отдельно. Это Гилберт Честертон – тот самый, который подарил нам рассказы о патере Брауне. Так вот, он, бывши свидетелем спора Уэллса о том, что «все относительно», рассказывает, что «Уэллс сказал, что лошадь красива сбоку, но очень уродлива сверху: тощая, длинная шея и толстые бока, наподобие скрипки» (курсив наш. – М. Ч.).
Ведь и правда похоже.Александр Твардовский, Михаил Исаковский и Иосиф Бродский о войне и о цене победы
1
В сентябре 1942 года поэт Александр Твардовский, с самых первых дней войны оказавшийся на фронте, напечатал в «Красноармейской правде» первые главы своей новой поэмы «Василий Теркин». В них он сделал то, чего не решился сделать в тот момент с такой прямотой, кажется, никто, – с болью и суровой беспощадностью описал отступление нашей армии в первые месяцы войны, отступление до самой Москвы и до Волги.
Описал воистину как «тяжкий сон» своего героя,Как от западной границы
Отступал к востоку он;
Как прошел он, Вася Теркин,
Из запаса рядовой,
В просоленной гимнастерке
Сотни верст земли родной.
До чего земля большая,
Величайшая земля.
И была б она чужая,
Чья-нибудь, а то – своя.
..............................................
Шел наш брат, худой, голодный,
Потерявший связь и часть,
Шел поротно и повзводно,
И компанией свободной,
И один, как перст, подчас.
...............................................
Шел он, серый, бородатый,
И, цепляясь за порог,
Заходил в любую хату,
Словно чем-то виноватый
Перед ней. А что он мог!
..............................................
Он просил сперва водички,
А потом просил поесть.
Тетка – где ж она откажет?
Хоть какой, а все ж ты свой.
Ничего тебе не скажет,
Только всхлипнет над тобой,
Только молвит, провожая:
– Воротиться дай вам Бог...
То была печаль большая,
Как брели мы на восток.
Шли худые, шли босые
В неизвестные края.
Что там, где она, Россия,
По какой рубеж своя!
...С осени 1942 года поэма Твардовского, ставшая несомненно главным поэтическим сочинением о войне, будет печататься в газете «Красноармейская правда» всю войну, порою несколько раз в месяц, вплоть до июня 1945 года. Солдаты рвали газету из рук, ожидая новых строк про любимого героя.
И ни разу не будет упомянуто в этой поэме имя Верховного главнокомандующего, не сходившее со страниц газет. Имя того, кто оставил жестко и жестоко руководимую им страну незащищенной перед нашествием, допустил оккупацию огромной ее части, плен миллионов бойцов.
У Твардовского воюет, несет все тяготы войны, отвоевывает свою страну народ....Правда правдой, ложью ложь.
Отступали мы до срока,
Отступали мы далеко,
Но всегда твердили:
– Врешь!
..............................................
Не зарвемся, так прорвемся,
Будем живы – не помрем.
Срок придет – назад вернемся,
Что отдали – все вернем.
Трижды возглашает автор в разных местах поэмы:
« – Взвод! За Родину! Вперед!»
И ни разу – «За Сталина!»
Это был прямой вызов: «...Официальный и абсолютно непреложный идеологический канон был начисто устранен из поэмы!» – написал недавно известный историк Е. Плимак. И добавил: «За два года пребывания на передовой я вообще не слышал <... > каких-либо разговоров о Сталине. <...> И в атаку бойцов поднимало не имя Сталина, а классический русский мат».
Твардовский и здесь не мог отступить от правды, не подтвердить —...Что в бою – на то он бой
– Лишних слов не надо;
Что вступают там в права
И бывают кстати
Больше прочих те слова,
Что не для печати...
...Уже в «Теркине» – то есть в «сталинское» время – началась та словесная работа, которую Твардовский повел первым. Это было пародирование советских слов.
...Я ж, как более идейный,
Был там как бы политрук.
Я одну политбеседу
Повторял:
– Не унывай.
Так как советский язык политбесед идейных политруков был в те годы у любого читателя на слуху – на фоне живых речений Теркина очевидной становилась его мертвечина. Можно смело сказать, что под пером поэта оживал, приобретал права, легализовывался загнанный в угол сугубо частной жизни живой русский язык.
2
Твардовский, как мог, подбадривал своим стихом отвоевывающих свою землю солдат. Когда же они освободили свою и вступили на землю чужую, когда замаячил конец страшной войны – он счел возможным заговорить в полный голос о том горе, которая она принесла. Так появилась в «Василии Теркине» глава «Про солдата-сироту».
На земле всего дороже,
Коль имеешь про запас
То окно, куда ты сможешь
Постучаться в некий час.
..............................................
А у нашего солдата, —
Хоть сейчас войне отбой,
Ни окошка нет, ни хаты,
Ни хозяйки, хоть женатый,
Ни сынка, а был, ребята, —
Рисовал дома с трубой...
А узнал солдат о своем огромном несчастье ненароком – когда наша армия, развернувшись, двигалась наконец на запад, освобождая область за областью, после долгой, длившейся два-три года, оккупации, когда никаких известий о семье бойцы, как правило, не имели. Как не имел их, видимо, и сам Твардовский, у которого на Смоленщине под немцем остались родители, братья, сестры...