Не говори маме
Шрифт:
— Барабашка — его сценическое имя. Савва учился в Школе больничной клоунады здесь, в Москве, вообще-то туда берут тех, кто постарше, но у них как раз был эксперимент с детьми из детских домов, которым шестнадцать-семнадцать лет, а тут Савва: и меня возьмите. Взяли, и он работает, не слился. Только сейчас, наверное…
— Сейчас онлайн, — подает голос сам Барабашка, — из-за ковида нас не пускают в больницы.
— Это же круто! — Я беру Савву под локоть
— А ты бы сказала, что боишься клоунов. Их сейчас все боятся, так стало… Модно, что ли.
— Да не боюсь я, это же просто люди. И ты человек.
Больше мы не говорим о клоунах. Саня рассказывает о том, что заинтересовалась «санитарами» после того, как прочла об убийстве Марта и моей травле в «телеграме» «Мэша»: скажи им спасибо за свою прекрасную жизнь — и с соседями побеседовали, и соцсети нашли. Вечером того же дня новость была на всех порталах, появилась ты (то есть я), но тогда еще не было понятно, что это сюжет, через пару дней — правильно? — сожгли твою машину, а ты, вместо того чтобы прятаться, пошла на ток-шоу, ну там известно, что было, они выяснили про все эпизоды убийств, у тебя изначально не было шансов на симпатию зрителей. Примерно тогда появилась мысль написать серию статей о том, кем были погибшие бездомные, и еще хотелось тебя поддержать, я помнила твой лайфстайл-блог в «инстаграме» и написала в директ. Ты не ответила (да, я испугалась и даже не открыла сообщение), а потом и блог удалила (я удалилась отовсюду).
А я называю имя Марта и не вздрагиваю, рассказываю о том, как сбежала в Красный Коммунар, потому что здесь меня узнавали на улицах. О дневнике, который получила буквально перед отъездом и не знала, что с ним делать, а когда поняла, тетя Поля решила, что он мне больше не нужен. И о Константине — сыне Рушки. Саня этого еще не знала.
Да, больше мы не говорим о клоунах, а когда договариваемся с Саней о созвоне, чтобы вместе записать последний выпуск подкаста «Не говори маме», и прощаемся с ней у метро, Савва обнимает меня за плечи и спрашивает:
— Ну что, теперь домой?
И я отвечаю:
— Теперь домой.
***
Не прислоняться. Там шипы вот такенные, проткнет — сам не заметишь. Думал, пальцы, глаза, плечи? Думал, теплое, мягкое? Не прислоняться, тебе же каждое утро вдалбливали, и по вечерам тоже, а ты читал и смеялся в себя — херня, канцелярщина, как «не забывайте свои вещи» и «уступайте места инвалидам». А вот
Кстати, здесь, на «Соколе», люди чаще всего падают на рельсы. Никто не знает почему. Просто факт. Если смотреть наверх, голова немного кружится.
Короче, жить можно, она как бы рядом, и ты во все это веришь, пока не открываешь дверь, а за ней темно, как в том долбаном туннеле, только нет никакой поездки из точки А в точку Б, зато есть двое — там, в темноте. И падение. Ее. Твое. Ваше. Смотришь на них, смотришь, смотришь. Убил бы, но только хватаешься обеими руками за ту штуковину, что торчит у тебя из груди, и пытаешься вспомнить слова, и пытаешься вспомнить, и пытаешься, но чтобы кричать, кричать, кричать, нужен голос, голос, голос, а у тебя его нет.
Ветер в лицо. Полупустая. Мать, наверное, уже дома. Телефон на беззвучном.
Ты собираешь в ладони то, что из тебя вытекло, и пытаешься вернуть обратно. Потом плюешь и оставляешь как есть. Идешь по улице от столба к столбу, спотыкаешься, падаешь в яму, ха-ха, в «Яму», ловишь спиной чье-то «пьянь малолетняя», встаешь на колени, шаришь по карманам в поисках сигареты, пальцы слипаются, ты оттираешь их снегом…
А, они эту ветку прорыли напрямик через кладбище. «Сокол», короче, это чьи-то бывшие могилы.
Ну живешь ты дальше, жрешь, пьешь, с виду такой же, как был, делаешь вид, что жив, все тебе вроде бы верят, и ты сам себе уже начинаешь верить, а потом раздается звонок в дверь — и ты по звуку понимаешь, что открывать не нужно, ты чувствуешь каждой клеткой, ты знаешь, что ждет тебя на той стороне, но все равно говоришь.
Да. Да. Иду. Да, но я ничего не заказывал…