Не говори ты Арктике - прощай. Когда я был мальчишкой
Шрифт:
Какой там может быть порядок! Не чуя под собой ног, я бросился в штаб батальона. За столом рядом с Ряшенцевым сидел отец – постаревший, с седыми висками, самый родной из всех майоров.
Моя судьба решилась в несколько часов. Ряшенцев взял у меня паспорт и отправился в штаб дивизии, откуда возвратился с предписанием о моей демобилизации, как шестнадцатилетнего, ввиду несовершеннолетия. Не успел я как следует осмыслить эту новость, как Ряшенцев «от имени и по поручению» вручил мне медаль и временное к ней удостоверение. Даже
Отец, с первых дней провоевавший всю войну, быстро нашел с Ряшенцевым общий язык; они понравились друг другу, а военные люди в таких случаях редко ограничиваются на прощанье простым рукопожатием. На ужин в честь своего гостя Ряшенцев созвал друзей-офицеров, каждый из которых принес «сухой паек»– по банке свиной тушенки; гвоздь программы, трехлитровую бутыль водки, комбат всеми правдами и неправдами добыл сам. За столом оказались и мы с Виктором. Пока офицеры знакомились с отцом и находили общих знакомых, мы, забившись в угол и махнув рукой на все приличия, съели по килограммовой банке тушенки – подвиг, который легко совершил бы в то время каждый солдат на нашем месте. Я вспоминаю об этом не только потому, что мы впервые за два месяца досыта наелись, но и потому, что история с тушенкой имела свое продолжение. Отец до сих пор разводит руками, вспоминая, как я отличился в тот вечер. Служба есть служба, и офицеры, не говоря уже о Викторе, пили понемногу. Я же, не выносивший ранее сивушного запаха, дул водку стаканами. На глазах у потрясенных свидетелей я выпил за вечер больше литра и, что самое удивительное, оставался совершенно трезвым. Теперь-то я понимаю, что разгадка этого чуда находилась в пустой банке из-под тушенки, но тогда необычайно вырос в собственных глазах и нетерпеливо ждал случая, чтобы продемонстрировать свою уникальную стойкость к алкоголю. Недели через две такая возможность была предоставлена. На вечеринке в честь моего возвращения собрались приятели, и я показал им, как пьют орлы-гвардейцы: залпом выкушал стакан водки, закусил дымом и… дальше ничего не помню, кроме того, что мне было очень плохо.
Поздним вечером Ряшенцев и Виктор проводили нас на станцию и усадили на платформу товарного состава, идущего в сторону Минска. Мы расцеловались, и с первым оборотом колес закончился самый кратковременный и незабываемый период моей жизни. Уставший отец дремал в углу, укрывшись шинелью, а я всю ночь не сомкнул глаз. «Все возвращается на круги своя»– семь лет назад мы, совсем еще мокроносые пацаны, по этой дороге ехали зайцами в Интернациональную бригаду; теперь я возвращаюсь домой тем же путем и тоже зайцем. Я думал о друзьях моего детства, еще не зная, что никого из них нет в живых: Гришка и Ленька действительно погибли при бомбежке, а Федька Ермаков, наш славный Портос, еще в сорок первом был смертельно ранен в бою с фашистской карательной экспедицией.
Я вспоминал Сергея Тимофеевича и Володю, и вновь переживал их гибель, и давал клятву навсегда сохранить в своем сердце благодарную память об этих замечательных людях; я вспоминал кроткого Митю Коробова и смешного Митрофанова, ушедших из жизни накануне Победы, Виктора Чайкина и Юру Беленького, протянувших мне руку дружбы после трагического боя у озера, маленького героя Заморыша, лопоухого Музыканта и до конца оставшегося для меня загадкой Жука, знаменитого разведчика Петра Савельева.
Я вспоминал о них всю дорогу, горевал о погибших, вытирал набегавшие слезы печали и потом думал о том, что я счастливый человек. Не потому, что остался жив и еду домой – так сложилась судьба, не моя это заслуга, и тут гордиться нечем. Я счастливый потому, что осуществились мои мечты: мы победили, и я внес свою крохотную лепту в эту Победу. И я знал, что буду гордиться этим до конца жизни.
Моя повесть подходит к концу, осталось рассказать совсем немного. Через два дня я впервые оказался в Москве и прямо с Белорусского вокзала поехал на Красную площадь. В Мавзолей, увы, в тот день не пускали, и я, полюбовавшись кремлевскими башнями, отправился на Казанский вокзал.
По дороге меня задержал патруль – снова подвел внешний вид. Перед самым отъездом я получил новое обмундирование, в котором выглядел весьма карикатурно, поскольку на складе оказались только большие размеры: длиннющая, чуть ли не до колен, гимнастерка, брюки-галифе, в которые я влезал до плеч, и огромные, сорок четвертого размера ботинки. Сержант-патрульный даже облизнулся от удовольствия, увидев такое огородное пугало.
– Документики!– щелкая пальцами, приказал он.– Торопишься? В отпуск небось? Ничего, ты у меня парочку дней в комендатуре строевухой позанимаешься!
Он изучил мое свидетельство, и лицо его вытянулось. Дружески похлопав огорченного сержанта по плечу, я поспешил к билетным кассам и быстро понял, что честным путем мне на поезд не попасть. Потрясая документами, взмыленные от духоты и беспокойства, штурмовали кассы сотни солдат. По залу носились туманные слухи, что где-то формируется «пятьсот веселый», как называли в войну сборные поезда из теплушек, но толком никто ничего не знал. Я решил добираться зайцем и пошел на перрон – изучать обстановку. И здесь мне повезло: я познакомился с группой инвалидов, которые возвращались домой из госпиталя. Они оказались славными ребятами и тут же предложили ехать вместе: «От фрицев отбились и от контролеров как-нибудь отобьемся!» Инвалиды представили меня проводнику, как провожающего, я помог им втащить в вагон вещи и сам устроился на любимой всеми пассажирами тех лет сверхплацкартной третьей полке.
Двое суток дороги я прожил как лунатик и ничего о них не помню. Чуть ли не на ходу выпрыгнув на перрон вокзала, я ринулся к уходящему переполненному трамваю, ухватился за ручку и на подножке доехал до рынка. Отсюда до моего дома было три минуты бега. Торопливо отвечая на приветствия и поздравления знакомых, я вбежал в подъезд, в один миг оказался на третьем этаже, рванул на себя до боли знакомую фанерную дверь нашей клетушки и, задыхаясь, сказал:
– Здравствуй, мама!