Не отверну лица
Шрифт:
Эта разоблачительная фраза, произнесенная хворой бабкой, уже давно не слазившей с печи, подняла на ноги всех в избе. У швеца даже очки свалились с носа от неистового хохота за длинным столом. Он с хрустом перекусил зубами суровую нитку и часто заморгал подслеповатыми глазами. Всем стал заметен испуг, хотя солдатская находчивость тут же пришла ему на помощь.
— Напраслину гнешь, кума, — поправляя очки, заметил он. — Домаха — баба честная, рукодельем ее любуюсь.
— Знаю я Домахино рукоделье! — подливала масла в огонь внезапно поздоровевшая бабка.
Мужики мудрствовали:
— Вот тебе и домовой...
Дед Данила, насупившись, протиснулся к осажденному дружку, однако не за тем, чтобы выручить его.
— Ежели на большой привал потянуло, пехота, то у нас и своих солдаток избыточно... Хату тебе всем миром отгрохаем! Петухов я ольховых срукодельничаю поузористей, чем Домаха на холсте...
Алимушка почтительно поклонился деду, сложив руки на груди:
— Каюсь, дорогие! Сдаюсь после жаркого боя... Открыться перед вами желаю...
Когда люди поуспокоились, продолжил:
— Была такая думка у меня... Позиция у соседей ваших приглянулась, окопаться вздумал там.
Дед Данила еще больше помрачнел:
— Это чего же у соседей?
— В коммунию сусловцы всем обчеством собираются, одной семьей жить хотят.
— И овчины в кучу свалят? — выкрикнули от порога.
— Все, как есть! — весело блеснул очками швец.
За столом протяжно присвистнули. Дед Данила поскреб в затылке.
— Не пойму, служба, куда ты свою строчку в разговоре повел? Всем миром ладно получается хороводы водить на лугу, а полюшко, тебе не в обиду будь сказано, не овечья шкурка... За хлеб животы люди кладут, самому царю холку намылили.
Швец пожал плечами. Он, видимо, и сам не вполне представлял себе коммунию. Обдумывая свой ответ, он повертел перед лицом почти готовое изделие и сказал искренне, душевно:
— Ремесло свое хочу обчеству доверить, молодых шить научу, а там и в отставку без печали и воздыхания...
...Часто разговор уходил за полночь и прерывался лишь пением петухов или завершением начатого шитва.
Помнится, Алимушка никогда не начинал работу утром. После жаркого шитья, которое подчас продолжалось до полуночи, швец отсыпался, разбросав свои красные, вздрагивающие во сне руки. Женщины подоят коров, истопят печь, соберут на стол. А он все спит. Завтракали молча, переговариваясь шепотом, чтобы не потревожить покой своенравного старика.
Однажды, улучив момент, когда взрослые разошлись по своим делам, я залез к швецу на помост. Захотелось поглядеть на его руки — большие, с тонкими, вытянутыми пальцами, пахнущие совсем иначе, чем у всех.
Это было неожиданно и показалось мне страшным. Руки старого Алимушки, те самые руки, веселой игрой которых мы любовались, руки эти были в синих крапинках уколов, будто посеченные дробью. Вдоль большого пальца тянулся свежий, еще не заживший шрам.
Дед Данила спозаранку уходил в свою камору, где стоял его деревянный токарный станок с ножным приводом. Там он мастерил прялки, вытачивал катушки для основы, строгал ножки к столам, делал игрушки маленьким. В избу проникал через сени еле уловимый шумок привода и шелест отлетающей стружки. Но и этого негромкого шума порой было достаточно, чтобы старый солдат с его по-особенному настроенным слухом просыпался. Плеснув себе в лицо холодной воды, он спешно утирался
Дед Данила улавливал за спиной восторженный шепоток швеца. Замедлив вращение диска, он снимал с зажимов еще горячую, остро пахнущую березой деталь, кидал ее на руки другу. Если вещица особенно приходилась по вкусу швецу, дед уговаривал взять себе на память. Иногда Алимушка принимал дар, заворачивал деревянную миску или матрешку в кусок овчины, чтоб показать в другой деревне. Он хорошо знал в округе всех рукодельных вязальщиц, удалых медвежатников, пчеловодов, шорников, гордился дружеской близостью к ним, считал своею родней.
Был случай, когда Алимушка встал поутру раньше всех нас. Это произошло в начале марта. К тому времени захожий мастеровой обшил всю деревню и поговаривал о скорой разлуке. Чудаковатый старец мог запросто, втихую исчезнуть, не взяв ни с кого платы за свой труд. Поэтому мужики уговорили деда присматривать за Алимушкой в последние дни построже. Они собирались купить швецу в складчину лошадку, чтобы тому легче было передвигаться от села к селу в его подвижнической кочевой жизни.
Поднявшийся спозаранку отец обнаружил лежанку швеца пустой. Не было у изголовья и френча с «георгием». Отец всполошился. Мы кинулись на розыски. Но тревога оказалась напрасной. Алимушка сидел на крыльце, накинув внапашку свою ветхую одежину.
— Чего всколготились! — набросился он на отца. — Послушайте-ка: весну везут... Отлетает моя пора... Машинами станут шить одежду артельные, как в городах.
По деревне вперемежку с петушиным криком разносился дробный перезвон кузнеца: «Длень-день, де-де-день!.. Длень-день, де-де-день!..»
Все это сливалось в музыку начинающегося трудового дня. Тонкий перезвон металла напоминал колокольчик извозчика, который будто в самом деле вез откуда-то издалека в нашу деревню весну.
— Эк выкомаривает, а?! — шумел старый швец. Он поплотнее натянул на плечи армяк и будто прикипел ногами к промерзшим половицам крыльца. — Красив, должно быть, кузнец ваш, если он на наковальне, будто на гармошке, наигрывает!..
Деревенский коваль Аноха Дерюгин был крив на один глаз, страдал от запоя. Хоть и считался он отменным работником, никому в голову не приходило назвать этого страховидного человека красивым.
Лишь однажды я видел Алимушку разъяренным, как-то даже потерявшимся от возмущения. Приглядевшись к молодке, присланной за ним из соседнего села, Алимушка попросил ее показать свою шубейку. Чем-то не понравилась швецу обновка: неровные сборки по талии, уродующая статную фигуру молодой женщины одутловатость на спине.
Чем больше Алимушка разглядывал это изделие, тем сильнее закипала его несогласная со злом натура.
— Швы-то какие, а? Строчку повел аж отседова, стервец! А нитки! Неужто ссучить как следовает поленился?!
Подняв глаза на сокрушенную владелицу шубейки, спросил строго:
— Чья работа, сказывай?
— Да нашенский человек готовил, Сутокин. Вдвоем они шьют — с сыном Ермолкой.
— Ермолка у меня в учениках ходил зиму — бездарь! — отрезал Алимушка. — Выгнал я его!.. Так и сказал: «Кру-у-гом! Марш отседова!»