Не сказка про белых гусей
Шрифт:
— Пошли на пустырь!
А мы:
— Нет! Дело есть!
— Какое дело? — кричат ребята с бревен.
Это Валину галерейку хотели ремонтировать. Привезли бревна, свалили во дворе. Так они и лежат. Ребята на них играют. Старик Сазонов сидит, на солнце греется. Он и сейчас сидит, дремлет на солнышке. То все дожди шли — не больно погреешься. А тут — день хороший. Бабье лето, говорит. Тепло, по воздуху паутина летает. Она всегда в бабье лето летает. Когда ребята закричали, Сазонов проснулся и замахал на них палкой. А они свое:
— Какие у вас дела?
А как мы скажем? Это как тайна! Мы с Валюхой им разные знаки делаем, головами
— Представим на минуту, что бог на самом деле существует (так было написано в книге). Но пусть он докажет факт своего существования.
— Вот я говорю: «Эй!»—сказала я. И посмотрела на небо.
— Эй! — закричала Валюха и тоже посмотрела на небо, — пусть отзовется. Пусть хоть громом прогремит.
Но едва мы крикнули «эй», как зловредная Макарьиха — мы теперь ее за тридевять земель обходим — не стала дожидаться, пока грянет гром. Она сорвалась со скамейки, будто ее кольнули шилом, и прытко кинулась за нами, размахивая сложенной в несколько рядов бельевой веревкой. А потом еще нажаловалась тете Даше и моей маме. И нам с Валюхой здорово попало.
Маленькой Нюрке Яшка принес кубики, из которых можно было построить заводской корпус с трубой. Но Нюрка кубики почему-то забросила, а больше играла старой куклой Катериной с лысой головой и удивительно красными щеками на тряпичном, вечно улыбающемся лице. Мы с Валюxoй сшили для Катерины платье и юбку с кофтой. Мы бы даже пальто ей сшили. Но нас с этой Катериной увидел Сережка Крайнов. Подошел, прищурился одним глазом — другой у него и без того был прищурен: под белесой бровью дулся лиловый шишак — итээровские, наверное, подставили. Сережка прищурился, и оба его глаза стали злые. Валюха вспыхнула и опустила голову, как виноватая. Я сказала:
— Да мы не играем. Мы только шьем.
Сережка ничего не ответил. Постоял — руки в карманах.
Отошел. Но у нас пропала охота шить. И правда, нас в пионеры скоро должны принять, а мы…
С 1 сентября начались занятия, и все завертелось, как в колесе.
Подули холодные ветры. Сеялся с небесных решет мелкий дождик. Чавкала под ногами глина. Лягушками прыгала от подвод тяжелая грязь. Но нам все было нипочем.
В классе нас разделили на бригады.
В нашу бригаду, кроме Вали и меня, вошли еще Сережка Крайнов, Генка Копылов, Сима Глазкова, Вера Шапиро и Рево Чирков.
Когда еще в начале года этот длинный лохматый мальчик впервые пришел к нам, мы, окружив его, удивлялись:
— Рево? Что за имя такое странное?
— Оно странное, когда я один, — непонятно отвечал долговязый мальчишка, — а когда мы вместе, то совсем ни капельки не странно.
— С кем вместе?
— С сестрой — с кем, с Люцией.
Он
— Он — Рево, а я — Люция. Вот и получается Революция. Понятно?
Теперь нам все было понятно, и мы перестали удивляться. Новенькие быстро освоились в нашем классе. Хотя они были двойняшками, по характеру трудно было сыскать более непохожих людей. Неторопливый Рево все делал добросовестно, отвечал только подумав. Казалось, он сам про себя обсуждает возможные «за» и «против», прежде чем высказать свое мнение. А Люция, бойкая, болтливая, как сорока, тараторя, скакала по классу, кричала, спорила и обижалась по пустякам. Никто не звал ее Люцией, а называли Люськой. С братом они то и дело ссорились.
«Как хорошо, что я на тебя не похожа», — говорила тогда Люська. Они даже сели в классе подальше друг от дружки. Рево — в нашем ряду, а Люська — во втором. Поэтому она и попала в другую бригаду, а у нас остался один Рево.
Учебников было мало. Уроки мы часто готовили всей бригадой или поручали кому-нибудь одному выучить по учебнику нужный материал, а потом рассказать всем. Но толку от таких занятий было чуть. То и дело кто-нибудь из наших хватал «неуд». У нас даже присказка такая была: «Кинул невод — вынул «неуд». А еще отметки «уд» — удовлетворительно и «вуд» — весьма удовлетворительно.
Некоторые учителя разрешали отвечать кому-нибудь одному из бригады, а отметку ставили всем. Это было хорошо, потому что тогда мы могли выделить наиболее подготовленного представителя от бригады.
Но так можно не у всех. Например, наш математик с трудным именем Христофор Иннокентьевич и с волосами белой гривой непреклонен.
Христофор Иннокентьевич учит нас первый год. Он единственный из учителей говорит нам «вы», разговаривает очень вежливо и никогда не кричит. Обычно, объясняя урок, он вышагивает из угла в угол на длинных ногах. А сейчас остановился посреди класса, глядя на нас из-под косматых бровей, поднял кверху палец. Словно стеклянные шарики, взлетают в классе торжественные звонкие слова:
— «Cogito ergo sum» — «Я мыслю — значит, я существую». Человек обязан мыслить. Сам! Своей головой! Да-с. Нет уж, извольте, докажите мне, что вы существуете! И вы, и вы! Прошу вас! — И белые волосы его при этом дыбятся венчиком.
Христофор Иннокентьевич удивительно ровно и красиво рисует на доске геометрические фигуры. В руках у него — ни линейки, ни угольника, только остро отточенный мелок. Четкие линии быстро ложатся на доску.
— Математика — это музыка. Это союз ума и красоты, — говорит Христофор Иннокентьевич. — Ума и красоты, — повторяет он и достает из кармана веревочку. Веревочка. Зачем веревочка? Но мы не успеваем спросить. Христофор Иннокентьевич снова поворачивается к доске и, прижав к ней один конец веревочки, другим описывает на доске окружность. Нам он, впрочем, разрешает пользоваться угольником и циркулем с мелком в длинной ноге. Но мы не хотим. Выходя к доске, мы просим у него веревочку.