Не такая, как прочие
Шрифт:
Как я его по телефону искала – отдельная история. И как никто не хотел мне его приглашать, а говорили: «Не может быть у тебя такого диагноза, потому что он слишком страшный. Расслабься, не надо тебе никакого священника», – убийственная, согласитесь, логика. Как я кричала в трубку всем подряд, стараясь сдерживать пугающие истерические нотки: «Да не боюсь я смерти, пойми – я боюсь умереть без покаяния!» – и как ни один не понял. И как соседка, сочувственно наблюдавшая и слушавшая, вдруг сказала: «Я сейчас выписываюсь, а там внизу есть больничная церковь. Я обязательно зайду и скажу, что вы хотите исповедоваться, – и, в ответ на мой отчаянно-недоверчивый взгляд: – Не сомневайтесь, не волнуйтесь. Я даю вам слово, что сделаю это». У каждого из нас на земле есть свой местный спаситель. И не один. Но лица ее я не помню.
А дальше все вершилось гладко и волшебно, как и подобает вершиться делам славным. Вскоре у моей постели оказалась огромная девушка в форме сестры милосердия (попрошу не путать с зелеными штанами и рубахой медсестры), а именно – копией той,
Тогда-то я и решила, что пора взять эти самые фотографии и написать, что помню, пока не поздно. И еще о другом написать – о том времени, которое застала, в котором жила, где было у меня вполне счастливое детство и первые любови со стихами. О той стране, исчезнувшей с карты мира, для которой я совершала первые маленькие подвиги и родила ребенка. Сейчас если пишут о ней, то, как о тюрьме, нет, даже о голодном и холодном карцере, где всегда темно. Даже сын мой, будучи еще подростком, произнес как-то знаменательную фразу: «Кажется, что у вас вся жизнь была черно-белая, без цветных красок». Да, только в ней он родился почти двадцать один год назад – и был вполне розовый, а коляска его – голубая. Я с парадоксальной благодарностью хочу вспомнить то время, хотя росла в семье ярого антисоветчика – отца и тихого – матери, да еще и сама в юности считала своим долгом писать разоблачительные стихи, читать подпольную литературу, слушать «голоса» и, к тому же, умудрялась соответствующе настраивать всех своих знакомых. А вот выросла – и нет ненависти. И вовсе не оттого, что не верю теперь и в демократию, оказавшуюся не то что хуже, а – гаже. Просто не хочу, чтобы у меня и у моих сверстников, едва успевших стать официально взрослыми к моменту очередного и окончательного крушения империи, были отняты детство и юность. Их теперь попросту вульгарно перечеркнули: дескать, что там у вас могло быть хорошего – это за железным-то занавесом, при пустых магазинах и пионерских галстуках? Давайте, мол, лучше забудем! Я не согласна. Я не хочу забывать время, когда вы могли сказать постороннему человеку чуть ли не на улице: «Слушай, старик, у меня тут такое дело, помоги, а?» – и человек этот считал своим долгом бросить собственные дела и заняться вашими, причем вопрос о том, чтобы ему за это заплатить, даже не стоял; время, когда можно было запросто пообедать в гостях, ни на секунду не задавшись вопросом, а не объедаешь ли ты хозяев; время, когда детскую коляску, с ребенком или без, можно было спокойно оставить у магазина… Такое уже никогда не повторится, поэтому я и хочу просто – запомнить. И записать, если Господь сподобит…
Позвольте, а как же повесть? Такая, чтоб «с любовью, с разговорами»? Добавлю еще – чтоб с приключением и назиданием… Та, задуманная? И вот, что я, по размышлении зрелом, решила.
Мне прекрасно понятно, откуда у нынешней власти такое вдруг почитание Великой Отечественной войны и ее героев: ну, во-первых, их все меньше и меньше, поэтому к столетней годовщине Победы можно им и по пятикомнатной квартире с лимузином и самолетом в придачу выделить. А еще лучше – почтить таким макаром ветеранов Куликовской битвы. Но главное в том, что Вторая мировая была глобальной битвой с фашизмом. Поэтому, настраивая молодежь на патриотический лад по-новому, нужно предоставить ей и объект для ненависти: фашизм. И ничего, что Гитлер и иже с ним уже шестьдесят три года в аду горячие сковородки лижут: не их же ненавидеть, в самом-то деле! А вот зато, если, покрасочней разрисовав зверства фашизма, представить и назвать фашистами своих же, русских, пекущихся о благополучии нации, то они и превратятся в тот вожделенный объект ненависти – что и требовалось доказать.
Но я перед великой той войной в долгу. Потому что коснулась ее вскользь только один раз, в прологе «Марфиного дома». Потому что, воспитывая сына, осознала вдруг, что Великая Отечественная и Ледовое побоище для него – вещи одного порядка: канувшие в Лету. Смотрели мы с ним, семилетним, документальный фильм о войне, и я, молодая старательная мама, каждую минуту объясняла своему несмышленышу: это, мол, не артисты, это все по-настоящему, это документальные кадры. Фильм кончился, и стали показывать «Александра Невского»; когда дошло собственно до побоища – с жестяными ведрами на головах у массовки и пенопластовыми льдинами, трещавшими под копытами несчастных, покрытых сшитыми простынями коней – ребенок, истово следивший за боем, вдруг спросил: «Мама, а это тоже документальные кадры?» – и я поняла, что с темой войны в моем собственном творчестве что-то нужно срочно делать. С тех пор прошло четырнадцать лет, а я так ничего и не предприняла для того, чтобы отдать давний долг, который вижу перед – не бойцами и не героями – а мучениками той войны. Нет, я не задумала военную повестушку с приличествующей последнему времени клубничкой – я опять лишь коснусь того, чему не была ни свидетелем, ни понятым. И делать это я буду параллельно повествованию о них, о тех, с фотографий. Поэтому тот читатель, который еще от меня не сбежал и дожил в этом качестве до второй главы, будет познакомлен с моей тайной писательской кухней, ибо творить буду у него на глазах – и советоваться, пожалуй – а заодно и поведаю любознательным несколько любопытных фактов, легенд, наследственных баек и собственных измышлений.
ГЛАВА ВТОРАЯ, ОБ ОДНОЙ МОГИЛЕ НА КОМЕНДАНТСКОМ КЛАДБИЩЕ В ПЕТРОПАВЛОВСКОЙ КРЕПОСТИ И О МОЕЙ НЕСОСТОЯВШЕЙСЯ ФАМИЛИИ
Нашим родоначальником по мужской линии (имеется в виду только обозримое прошлое, иначе пришлось бы говорить об Адаме) считается Георг Йоганн Майдель. У меня было много шансов получить эту фамилию в качестве девичьей, но вмешались два досадных «если бы» – и моя веселая фамилия досталась мне от случайного деда, о котором я не знаю ровно ничего. Но вернемся к доблестному рыцарю. Ему не посчастливилось: он оказался у своих родителей вторым сыном, а в Швеции в то время действовал вопиюще несправедливый закон майората. Другими словами, титул и имущество наследовал только самый старший сын – а все прочие дети полностью зависели в материальном смысле от его произвола. Захочет брат поделиться с младшими малой долей благ – и получат они пропитание и крышу над головой. Не захочет – извините, устраивайтесь, как знаете, а со двора вон. У нашего Майделя оказался как раз такой братишка, и пришлось юному Георгу заняться своей судьбой самостоятельно. Швед был, наверное, сообразительный и не стал мыкаться по своей худосочной родине, а рассудил здраво, что чем больше страна, тем больше возможностей, а, следовательно, путь его лежит на юг (!), в Россию.
Жизненный путь Георга в России был, по всей вероятности, славен, потому что он сподобился вписать свое имя в историю – золотом по черному. Известно, что, перейдя в Православие, зваться он стал попросту – Егор Иванович, пошел по военной линии, женился на русской женщине, чье имя благодарная память потомков не сохранила, отличился и был сильно ранен во вторую Крымскую кампанию, но в отставку не вышел, а в чине генерала от инфантерии был назначен комендантом Петропавловской крепости в Петербурге – и там до самой смерти прослужил своему приемному Отечеству. Похоронили Егора Ивановича, где положено, – на Комендантском кладбище, в самом сердце Петербурга, и до тех пор, пока город не уйдет под воду во исполнение известного пророчества, каждый, посетивший крепость, может на самом высоком кресте черного мрамора прочитать золотые буквы: «Генерал от инфантерии Майдель Егор Иванович».
Остались двое сирот (жена Майделя скончалась, вероятно, много раньше, и с родственниками у нее было негусто), и встал неизбежный вопрос об их жизненном устройстве. Пригрел Колю и Наташу вышедший в отставку боевой товарищ Егора Ивановича Василий Зуев. Здесь вступило в силу первое и главное «если бы»: Зуев не просто стал опекуном детишек, но, не имея своих, усыновил их и переписал на свою фамилию. Смутная легенда бормочет, что Василий был спасен от верной смерти в Крыму Егором, который при этом и получил то тяжелое ранение, что позже свело его в могилу в самом мужском расцвете, лет около пятидесяти. Не чая выжить, он, будто бы, попросил Василия не оставить детей, и тот обещал. Егор прожил после Крымской еще несколько лет, но друг слова своего не забыл и в нужное время исправно выполнил. Почему фамилию детям поменял – Бог весть: может, не хотел, чтобы звались они «по-немчинному», а может, от великой любви пожелал, чтобы сын и дочка, ставшие ему родными, и фамилией не отличались от остальной семьи.
Сразу покончу с Наташей Зуевой: ее судьба для меня как-то невнятна (хотя для нее самой, возможно, была яркой и поэтичной). Знаю только, что, окончив какой-то из институтов благородных девиц, она встретилась с известным певцом Собиновым и вскоре стала его гражданской женой. Почему гражданской – не знаю, возможно, из-за вполне похвальных сложностей с разводами на территории Российской Империи. Она, как будто, эмигрировала после октябрьского переворота – и следы ее перемешались с миллионами других следов русских женских ножек, принявшихся топтать крутые бока матушки-Земли от Константинополя до Австралии. По другой версии – осталась в России, где, надолго пережив убитого возлюбленного, скончалась в Москве – в нищете и забвении…
Коля Зуев стал инженером. В качестве хобби заинтересовался музыкой (у брата и сестры это, видно, была родственная черта) и принялся, как и подобает образованному молодому человеку, активно посещать различные музыкальные собрания. Как-то занесло его прямо в дом к Балакиреву на знаменитые вечера – и вскорости случился с Колей конфуз. Такой, что даже и говорить стыдно. Нахватавшийся еще в институте разных передовых веяний юноша влюбился в горничную Парашу. И добро бы только влюбился! А то ведь самым серьезным образом, прямо как за барышней, принялся за ней ухаживать – и женился-таки, стервец! Отговорить, наверное, уже некому было… Но о решении своем не пожалели Николай с Прасковьей ни разу в жизни, потому что «во всяком благочестии и чистоте» дожили ровненько до золотой свадьбы в 1947 году, когда Николай Васильевич скончался от рака кишечника; жена пережила его на пятнадцать лет, но умерла точно от такой же болезни, чем доказала, что муж и жена действительно «едина плоть».