Не такая, как прочие
Шрифт:
– Не мямли, не люблю этого. Ясно говори, – отозвался отец.
– Да вот закон тот, что прошлым летом выпустили… Что с работы уходить самому нельзя, а только если начальство уволит. Но если уволит, то под суд…
– Это чтоб летунов окоротить.
– Я понимаю… Только как-то на крепостное право похоже: хочешь не хочешь – сиди на одном месте, а не то в Сибирь.
– Ты такими словами не бросайся. В Советском Союзе живешь, а не при царизме.
– А если ко мне начальница придирается, заведующая отделением?
–
– Но я хорошо работаю…
– Значит, плохо, раз начальство недовольно.
– И с коллективом я как-то не сработалась…
– А ты сработайся, не ленись.
– Я не ленюсь, отец, только… Если б не закон – ушла бы в другой роддом или в больницу, и дело с концом, а так… Только мучиться…
– Лишний это разговор, мать. Не твоего ума дело в законах разбираться. Какой надо было, такой и приняли.
Среди наступившего молчания из-за шкафа донесся отчетливый всхлип, и Адька, хотя и немножко жалко ему стало маму, все же душой был на стороне отца: вот как надо решать глупые женские вопросы – сурово, однозначно, по-мужски пресекая все пустяки, чтоб не разнюнилась слабая женщина. Отец на всхлип этот ненужный отреагировал строго:
– Ты тут сырости не разводи, мать, не терплю. Спать лучше давай. А глупости из головы выкини.
Выкинула ли мать глупости из головы, Адька не знал, но сейчас ехала она на родину счастливая и даже помолодевшая; радостное узнавание окружающего так и читалась на ее лице, когда пробежал мимо разросшийся березняк и в полную ширь показалось Морок-озеро, лежавшее внизу, под холмом, по которому грохотал грузовичок. И сразу стало в который раз весело-понятно Адьке, почему деревня называется так смешно. Смешно, но метко: озеро-то очертаниями ни дать, ни взять – сытая черная корова, лежащая на брюхе, а на носу у нее примостилась махонькая, в десять дворов, деревенька. Мать вглядывалась в эти домики напряженно, щуря на ярком обеденном солнце свои зеленые крапчатые глаза, рассеянно заправляя за ухо шоколадно-темную прядь, вырывающуюся на ветру из тяжелого узла, туго затянутого на затылке. Отец всегда был против всяких там игривых валиков и завитушек, и жена его, понятно, не могла ходить вертихвосткой, что бегают в платьях с плечиками и рукавами «фонариком». Она носила простое темное платье в мелкую светлую рябинку, а скромной данью Ленинградской моде были беленькие носочки, которые мать, однако, осмелилась надеть только во время их «привала» в Пскове, смущенно оправдавшись перед Адькой тем, что в чулках ей жарко. У нее всегда были только простые, толстые чулки, потому что отец, увидев ее однажды в шелковых, выразил неудовольствие: «Не барыня в фильдеперсах щеголять». Он был за простоту и разумное спартанство в жизни и особенно в воспитании жены и сына. На Адьке были надеты свободные шорты темного сатина, на одной лямке, ехал он в летней белой фуфайке без рукавов, в сандалиях на босу ногу и широкой панаме «от солнечного удара». Отец настоял, чтобы пионерского галстука сын не снимал: «Пусть все видят, кто ты есть, и знают, что с тебя и спрос немалый», – и велел узел не ослаблять, завязывать под самое горло – «Чтоб голову не опускать и гордиться своим званием». Все это Адьке понравилось, только уж очень солнце пекло, и все время Адьку подмывало сдаться на материнское: «Давай опустим пониже, чтоб шею обдувало», – но он пока держался, отвечая по-отцовски сдержанно: «Сам не велел».
Как-то вдруг выпрыгнула навстречу первая изба Коровьего Носа; метнулась из-за забора и поскакала рядом с машиной, сверкая зубами и остервенело лая, незнакомая кудлатая сука – и только в этот момент Адька пронзительно понял, что вот оно: начались необозримо длинные каникулы, после которых, подрастя, верно, как и в прошлом году, на целый вершок, отправится Адька осенью этого сорок первого в шестой класс… И таким счастливым почувствовал он себя в ту секунду, когда грузовик, рыкнув напоследок, встал прямо перед крепким бурым домом, а с крыльца уж бежала баба Зина, на ходу вытирая руки ярко-белым рушником, что сердце даже заныло от счастья, как, бывало, зубы от мороженого, в предвкушении еще большей радости…
Только к вечеру удалось Адьке вырваться из-под любовной опеки бабушки Зины, когда уставшая от дороги и тряски мать ушла на другую половину избы за пеструю ситцевую занавеску. Бабка убирала со стола посуду и, унося каждое блюдо, на котором что-то оставалось, значительно спрашивала внука: «Может, поел бы еще?» – на что Адька в ужасе мотал головой, потому что накормлен был отнюдь не по-спартански, а еле дышал, натрескавшись холодца, борща и картошки, да запив все это молоком с добровольно-принудительной ватрушкой в придачу.
Наконец выбрался потихоньку Адька за калитку, намереваясь бежать через колхозное поле в соседнее большое село, где были клуб и сельсовет, а главное, жили товарищи по прежним упоительным летним играм – в Коровьем Носу пацанов, подходивших ему по возрасту, не было. Но только ступил он несколько шагов вдоль своего забора, как услышал задиристый оклик. Обернулся – и встретился взглядом с пареньком его же примерно возраста, белобрысым, щекастым, хлопавшим ярко синими глазами под белыми, как мотыльки, ресницами.
– Ты из Пскова, что ли? – по-деловому спросил паренек.
Адька приосанился:
– Из Ленинграда. На лето к бабке приехал.
Но на паренька это не произвело должного впечатления, он равнодушно кивнул:
– А я из Пскова. Тоже к бабке. Меня зовут Севка, а тебя?
– Адька.
Севка озадачился:
– Это по-полному как же будет?
– Адольф, – гордо сообщил Адька.
– Это в честь Гитлера, что ли? – пытал неуемный Севка.
Адька знал, разумеется, имя главного вождя Германии, речь его даже, которую в «Правде» напечатали, в школе на политзанятиях проходили, и ему нравилось, что необычный его отец и имя ему дал редкое – как мама потом объяснила, чтоб не такое, как у святых на иконах – незачем, мол, это советскому парню – да и звучное к тому же. Но почему-то счел нужным перед Севкой оправдаться:
– У нас с Германией пакт.
– Батя говорил, мы все равно с немцем воевать будем, – авторитетно изрек Севка, и палец его привычно потянулся к носу.
Этой темы Адька не любил и никогда ее не поддерживал, потому что ведь, если война, то будет, наверное, как в Испании – хронику в кино видел, такую, что и вспомнить страшно: мертвый мальчик его, Адькиных лет, лежит навзничь на груде мусора, в которую превратился его дом, а мимо бегут и бегут прямо по огню серые люди с разинутыми в крике ртами. Нет, мы не какая-нибудь Испания, на нас никто напасть не посмеет, а если и начнется война, то очень нескоро, через много-много лет, когда он, Адька, станет уже совсем стареньким, а может, и вовсе умрет – лет так через сто… И, хотя ровеснику в родной деревне Адька поначалу было обрадовался, дружить с ним как-то расхотелось, потому он бросил ему снисходительно: «Ну, бывай пока, я по делу спешу», – и затрусил в сторону околицы на встречу с дорогими сердцу деревенскими приятелями.