Не уходи
Шрифт:
В доме Габри и Лодоло была тьма народу, сам дом был окружен настоящим частоколом факелов, трепетавших на ветру. Мне навстречу то и дело попадались бронзовые от загара люди, в темноте сверкали белозубые улыбки. Я был в своем любимом костюме из светлого льна, галстука не надел, волосы, еще не совсем просохшие, приятно холодили мне шею, отголоски этой свежести забирались под рубашку. Бриться я не стал, каждый уикенд давал своей щетине свободу. Держа в руке бокал, я здоровался то с тем, то с другим, был кротким и приветливым, как проповедник. У стола с аперитивами Эльза разговаривала с Манлио и его женой, жестикулировала, поправляла волосы и улыбалась. Полные губы то и дело раскрывались, позволяя видеть ряд верхних зубов, чуть-чуть выдвинутых вперед, — она прекрасно знала, какое обаяние таится в этом ее маленьком дефекте. Отливающее глянцем пунцовое атласное платье, губная помада в тон — со всем этим прекрасно гармонировало колыхание тугой Эльзиной груди, едва она принималась смеяться. На всякого рода вечеринках мы с Эльзой обычно присутствовали порознь — так было гораздо интереснее. Время от времени мы подходили друг к другу и тихонько обменивались кое-какими замечаниями, но самое существенное откладывали на потом, до возвращения домой, когда Эльза меняла высокие каблуки на шлепанцы. Друзья нас безумно смешили, и чем в более мелодраматических ситуациях
Манлио разговаривал с Эльзой и лишь изредка бросал короткие взгляды на свою швейцарскую жену. Мартина поворачивала голову как-то толчками, в такт движениям глаз, слишком близко посаженных и слишком навыкате. Она была миниатюрной, худенькой, морщинистой — этакая черепаха в бриллиантовом колье. Она пила. Пила не сейчас, сейчас Манлио зорко за ней наблюдал. Пила, оставаясь в доме одна, пока он был занят на операциях: роды, выскабливание матки, подсадка и изъятие яйцеклеток, дечение маточных атоний — все это по большей части в частных клиниках. Манлио был к ней привязан, таскал ее за собою уже лет двадцать, словно ребенок заводную куклу. Было полное впечатление, что он купил ее в каком-нибудь игрушечном магазине. Все друзья хором восклицали: «И что он такого особенного в ней нашел?» Что касается меня, то я не находил ничего особенного в нем, а не в ней. Мартина отлично вела дом, могла приготовить и бефстроганов из ягненка, и жаркое по-аматрициански, и не имела никаких мнений. Гости с жадностью глотали эти восхитительные яства и расходились, забыв ее поблагодарить, но разве заводную куклу благодарят… Манлио, естественно, ей изменял. «А как же иначе?! — говорила Эльза. — Такой блестящий человек, такой полнокровный — и эта алкоголичка, лишенная желаний». Сейчас я поглядывал на них, прокладывая дорогу среди гостей, стоящих впереди, и все больше склонялся к мысли, что он с удовольствием бы изменил Мартине с моей женой. И это тоже было естественно. Эльза выглядела такой аппетитной, у нее были пышные волосы и упругие формы, ее так красила эта чуточку рассеянная улыбка и эти торчащие вперед соски, как бы приделанные для пущего соблазна. Уж очень она в этот вечер остроумничала с Манлио. Он был ее гинекологом, он делал ей все проверочные тесты, он в свое время поставил ей спиральку. Неужели она об этом забыла? Он-то уж, во всяком случае, не забыл. Сейчас изо рта у него торчала сигара, глаза горели как угли. А рядом стояла его кукла, вкусно затягиваясь ментоловой сигаретой.
Я потянулся налить себе еще бокал вина, локтем слегка чиркнул по пунцовому наряду Эльзы. Манлио приподнял свой бокал — жестом, который как бы означал, что мы с ним в добром согласии.
Ступай туда, куда надлежит тебе идти, Манлио. В задницу ступай, а не то мы с тобой поругаемся. У тебя рубашки шьются на заказ дюжинами, и на грудных карманчиках стоят их номера, но у тебя еще и брюхо, ты еще в университетские времена обзавелся жирком. Ишь чего захотел, а? Захотел уестествитъ мою жену, пузан ты этакий?
Манлио был моим лучшим другом. Он им был, и он им останется, ты ведь это знаешь. Эта привязанность так во мне и живет, ее мне предписало сердце, не указав на то никаких ясных причин.
Рафаэлла здорово разошлась — вовсю двигала своими массивными телесами, одетыми в длинный бирюзовый кардиган, испещренный вышивками, трудилась в поте лица своего напротив Лодоло, хозяина дома, — у того был обкуренный взгляд, мятая рубашка и вид бедного родственника. Ливия — та и вовсе дошла до точки: волосы у нее сбились на лицо, руки были воздеты к потолку, в ритме шейка тряслись все ее восточные ожерелья, она так и тянулась к Алели. А Адель была затянута в узкий наряд трубочкой, бурый с коричневым отливом, двигала только плечами и головой, робко, словно лицеистка на своем первом балу. Мужья не обращали на них никакого внимания, они стояли на некотором расстоянии и напрочь увязли в очередном споре о политике. Джульяно, муж Ливии, долговязый и преждевременно поседевший человек, наклонялся к Родольфо, мужу Адели, — тот был блестящим специалистом по гражданскому праву, во времена всеобщей безработицы играл в любительском театре; в одно прекрасное лето, которому предстояло еще прийти, он разведется с бедняжкой Аделью и употребит все свое искусство судебного крючкотвора, чтобы начисто лишить ее прав на совместно нажитое имущество — безжалостно и бесстыдно. Но жизнь эластична, ее перспективы расплываются во временных далях, и она дает нам время на все, что угодно. В этот вечер Адель была еще далека от своего будущего и, потряхивая головой, по одной показывала гостям остроконечные брильянтовые сережки, блестевшие в ее ушах.
— Иди к нам, хирург! — крикнула она мне.
Пробираясь через людей, я на миг поймал взгляд твоей матери. Она тоже хлебнула минимум одной рюмкой больше, чем следовало: глаза у нее блестели и выглядели близорукими. С опозданием она поднесла руку ко рту, чтобы прикрыть непрошеный зевок. Я танцую неохотно, уж очень мне не по душе забористая музыка на всю катушку. Но когда и вправду доходит до дела, я самозабвенно утверждаюсь в своем единственном квадратном метре, и оттуда меня уже не вытащишь. В общем, я закрыл глаза и для начала принялся покачиваться, безжизненно опустив руки вдоль туловища. Музыка входила в меня и оставалась, она была глубокой и глухой, как звуки моря в большой раковине. Одну такую раковину я где-то видел совсем недавно. Вот только где? Ну да, она же была там, рядом с нефритовым слоником, на облупившемся лакированном комоде в доме этой женщины. Я ведь уже много раз видел ее через пелену пота, заливавшего глаза, которые я приоткрывал лишь на какое-то мгновение, — видел эту глупую раковину… завиток устья у нее был розовым и гладким, похожим на тайные губы женщины. Теперь я раскачивался еще упорнее, наклонялся вперед, по-настоящему вперед, потом выпрямлялся и откидывал голову назад. Небо над нами переполнилось звездами, как будто темнота, нашпигованная огнями, извергалась фейерверком. Бокал давно уже выпал у меня из рук, подо мной хрустело стекло. Я потерял равновесие и чуть не рухнул в объятия Рафаэллы. «Берегись, Тимо, а то вот скажу тебе „да“, что-то ты будешь делать?» — крикнула она, и от смеха рот у нее разъехался до ушей. Заодно с нею рассмеялись и Ливия и Манлио, который теперь топтался у меня за спиной, добиваясь благосклонности низенькой женщины с мечтательным выражением лица. Я обхватил широкую талию Рафаэллы, повлек ее за собой, и мы вприскочку стали изображать какой-то невероятный танцевальный дуэт. Она путалась в своем непомерно длинном кардигане, ее толстый живот полемизировал с моим, пока я расталкивал ею толпу гостей. Давай плясать, Рафаэлла, давай плясать. Через несколько лет твой живот окажется под моими руками, это будет кусок плоти, изолированный операционными полотнищами, и, лежа на подушке с голубым штампом клиники, ты скажешь мне: «Как жалко, мне ведь удалось наконец похудеть…» — и заплачешь. А сейчас смейся, пляши и откалывай номера! Я тоже пляшу, Анджела, я отплясываю самбу своих воспоминаний. Но своего будущего я не знаю, как и все прочие. Как и твоя мать. Она тогда сняла туфли и танцевала, держа их в руках. Подбирала ступни горбиком, осатаневшими пальцами ног попирала пол, словно виноград давила по осени, сами ее ноги были олицетворением музыки…
— Осторожнее, я здесь бокал разбил! — вдруг спохватился я.
И увел ее подальше от танцующих.
Висячий сад, разбитый на обширной террасе, изобиловал экзотическими растениями страшноватого вида; некоторые из них, высоченные, вдоль стебля были увешаны диковинными наростами, листья их были острыми и жесткими, Другие щетинились иглами, кончавшимися пыльными соцветиями. Лунный свет обесцвечивал и без того чахлую окраску этих цветочков, придавал им беловатый оттенок. Я шел по саду, и мне казалось, что я гуляю по городу призраков. Я выглянул через деревянную решетку. Море теперь совсем успокоилось, отливало темно-голубым. Я посмотрел дальше, к горизонту, но ничего не увидел: море плавно терялось в темноте. Отец у меня умер совсем недавно, ушел безвозвратно, инфаркт убил его прямо на улице, и я теперь уже не был чьим-то сыном. Я был просто светлым льняным костюмом, лицом, белеющим в темноте, — вот кем я был — в сущности, тоже призраком. Я снова стал глядеть на празднество, подглядывать за своими друзьями из-за занавеса этого фантасмагорического сада. Все мы знали друг друга с зеленой поры юношеского идеализма, со времен робких козлиных бородок. Что же с тех пор изменилось? Изменилось то, что было вокруг, изменился ветер, обвевавший нас со всех сторон, когда мы оказывались на открытых пространствах. В одно прекрасное утро мы закрыли окна, весна шла к концу, и лето тоже, в водосточном желобе плавало тельце припозднившейся ласточки… Мы разом стали самими собой. Стали старательно бриться; в зеркале из-под мыльной пены перед нами возникали лица наших отцов, которых мы еще недавно подвергали осмеянию. Мы быстро обзавелись светскими галстуками и гонорарами, превратились в специалистов по налоговым сборам, стали вести степенные беседы. Так было вплоть до того памятного вечера, устроенного Манлио сразу после минувшей зимы; мы сидели на диване в его новом доме, на длинном диване, изготовленном по специальному дизайну. Я тогда начал с того, что измерил этот диван и в конце концов обнаружил, что его дом был вдвое больше нашего, — а может, это Эльза помогла мне прийти к такому заключению? Я принимал участие в общем разговоре, попивал вино, Мартина передавала мне тарталетки, а я разглагольствовал — и уголком глаза следил за Эльзой. Сидя на ручке кресла, положив ногу на ногу, моя жена смотрела куда-то вдаль. Но не на небо, вовсе нет. Она прикидывала, сколько тут квадратных метров в террасе, выходящей на реку. Сам того не замечая, я заговорил чересчур громко, даже агрессивно. Манлио взирал на меня с удивлением, его розовый кашемировый галстук свисал в хрустальный бокал. На обратном пути, сидя в машине, твоя мать, пристально глядя на асфальт, мокрый от только что прошедшего дождя, спросила:
— Послушай, а сколько может зарабатывать врач вроде твоего Манлио?
Я наобум назвал какую-то цифру. Позже, уже дома, справляя малую нужду и застегивая ширинку, я плакал. Я вдруг понял, что мы с Эльзой успели стать старыми.
Но сейчас, прижавшись в полном одиночестве к горизонтальным планкам, ограждавшим этот адский сад, я смеялся, смеялся раскатисто, словно умалишенный. А внизу, укрывшись за Декоративным утесом, ловила свой кайф маленькая Мартина — она была совсем пьяна.
Глухой ночью я вдруг просыпаюсь, смотрю в пустоту распахнутого окна, туда, где пальма шелестит темными листьями. Твоя мать спит, ее пунцовое платье брошено на спинку стула. Какое—то болезненное напряжение возникает у меня в руке и распространяется до середины спины. Я засовываю локоть под подушку, ища облегчения, начинаю сучить ногами. В темноте Эльза поворачивается ко мне:
— Что с тобой?
Голос у нее глухой, усталый — но не злой. Руки своей я что-то вообще не чувствую. Не начинается ли у меня инфаркт? Ищу Эльзину руку, сжимаю ее. На ней шелковая сорочка с блестящими лямочками, похожими на узенькие ленточки. Она лежит рядом, на боку, ее груди мягко прижаты друг к дружке, я подвигаюсь к ней, закапываюсь в аромат ее тела. Медленно откидываю простыню. Полоска света пробегает по ее ногам.
— Тебе спать не хочется?
Я ей не отвечаю, мои губы уже приникли к ее ногам. Она больше ничего не говорит, погружает ладонь мне в волосы и гладит их. Она поняла, она меня изучила, она знает, как я занимаюсь любовью. Вот только не знает, что я делаю это, когда меня одолевает страх. Я понимаю, что ничем не могу ее удивить, но это, в конце концов, не так уж и важно. Отсутствие удивления придает нам уверенности, удовольствие, что мы сейчас получим, будет обоюдным. Мы действуем не спеша, движения наши точны, как тиканье будильника на тумбочке. Тела наши разогреты, интимные места мягко пульсируют, мускулы знают свою работу. Только вот во всей этой партитуре есть что-то принужденное, и я думаю об этом, ловя ртом Эльзины волосы, я изо всех сил прижимаю ее к себе, потому что сегодня ночью мне страшно. Мы добираемся до высшей точки наслаждения, закрыв глаза, сосредоточившись на органах любви, словно дети, поставленные в угол.
Потом твоя мать поднимается с постели, ей хочется пить. Она проходит сквозь темноту комнаты в кухню. Я представляю ее обнаженное тело, чуть озаренное светом лампочки холодильника, и спрашиваю себя, любит ли она еще меня. Вот она возвращается со стаканом кока-колы в руке.
— Хочешь капельку?
Она забирается на подоконник и попивает прохладное питье, глядя в окно. Сейчас она переселилась туда, за пальму, по ту сторону темной листвы, хотя спина ее опирается на стенку, а ноги поджаты под подоконником. Ее обнаженное тело противостоит ночи, оно встало на пути одолевающих меня призраков. Она забралась выше меня, сидит неподвижно и светится, словно бронзовая статуя. И эта мысль добиратся до меня как единственная, имеющая право на существование.
— Давай-ка заведем ребенка, — вдруг говорю я.
Тут я застал ее врасплох. Она улыбается, хмыкает, поднимает брови, почесывает ногу — словом, она в большом затруднении.
— Сходи убери свою спиральку.
— Ты шутишь?
— Совсем не шучу.
Я чувствую, она хотела бы не поверить. Мы женаты уже двенадцать лет и никогда не ощущали нужды в том, чтобы к нам что-то еще добавилось.
— Ты же знаешь, что я во все это не верю…
— Во что ты не веришь?
— Я не верю в окружающий мир. Боже, что только она говорит?! Да что мне за дело до мира, до всей этой анонимной плоти? Я ведь говорю только о нас двоих. О моем смиренном причинном месте, и о ее тоже, и о крохотной живой точке, о светлячке, который возникнет благодаря им и озарит нашу темноту.