Не унесу я радости земной...
Шрифт:
На что же он все-таки надеялся?
Только на самого себя. Вы прочитали его «Записки…» взахлеб, торопясь — что же будет дальше?
Прочтите их еще раз — и не торопясь, вдумчиво. Проследите за его спокойными и, может быть, даже, с первого взгляда, холодными мыслями. Его ничто не может заставить хоть на мгновенье потерять самообладание. Его мужеству можно удивляться снова и снова. Откуда это — непоколебимое, что бы ни случилось, — спокойствие духа?
Его «Записки…» потрясают прежде всего простотой, чувством меры, которого порой не хватает и маститым литераторам, в них нет и тени трагического нагнетания. Но литературный талант — талантом, он несомненен (вспомните его «тройку» по русскому языку), главное в другом — их мог написать только человек очень
Нельзя без содрогания читать строки из дневника Альбанова о смерти Нильсена. Они потрясают прежде всего опять-таки своей мужественной простотой:
«К этой могиле был подвезен Нильсен на нарте, и в ней его похоронили, наложив сверху холм из камней. Никто из нас не поплакал над этой одинокой, далекой могилой, мы как-то отупели, зачерствели. Смерть этого человека не очень поразила нас, как будто произошло самое обычное дело. Только как-то странно было: вот человек шел вместе с нами три месяца, терпел, выбивался из сил, и вот, он ушел уже… ему больше никуда не надо… вся работа, все труды и лишения пошли насмарку. А нам еще надо добраться вон до того острова, до которого целых 12 миль. И казалось, что эти 12 миль такое большое расстояние, так труден путь до этого острова, что Нильсен просто не захотел идти дальше и выбрал более легкое. Но эти мысли только промелькнули как-то в голове, повторяю, что — смерть нашего товарища не поразила нас. Конечно, это не было черствостью, бессердечием. Это было ненормальное отупение перед лицом смерти, которая у всех лас стояла за плечами. Как будто и враждебно поглядывали теперь мы на следующего «кандидата», на Шпаковского, мысленно гадая, «дойдет он, или уйдет ранее». Один из шутников даже как бы со злости прикрикнул на него: «Ну, чего ты сидишь, мокрая курица! За Нильсеном, что ли, захотел! Иди, ищи плавник, шевелись!» Когда Шпаковский покорно пошел, по временам запинаясь, то ему еще вдогонку закричал: «Позапинайся ты у меня, позапинайся!» Это не было враждебностью к Шпаковскому, который никому ничего плохого не сделал. Не важен был теперь и плавник. Это было озлобление более здорового человека против болезни, забирающей товарища, призыв бороться со смертью до конца».
Тысячи и тысячи людей болели и гибли от страшной и до конца еще не разгаданной болезни полярных стран — цинги. У человека начинают заплетаться ноги, выпадать зубы, на него наваливается апатия, слабеет воля. И врачи зачастую бессильны были против нее. Не избежал этой печальной участи и экипаж «Святой Анны», хотя на судне была доброкачественная витаминизированная пища и, казалось, не было никаких предпосылок к цинге.
Почти все переболели этой страшной болезнью. Среди нескольких минувших ее был Альбанов, признаки цинги были и у него, но он перенес ее на ногах. Он объясняет это тем, что занимался самолечением, а самолечение его заключалось в одном: держать себя в руках, не поддаваться унынию, которое сопровождает обычно начальную стадию цинги, а потому — двигаться, двигаться, двигаться. Он был беспощаден к себе, он был беспощаден к другим — ради их же блага. Впрочем, что я говорю: какого блага — он надеялся довести их до земли, к родным — к жизни, а пока они были между жизнью и смертью:
«Цинготных» у меня теперь двое: Губанов тоже заболел, и десны у него кровоточат и припухли.
Все лечение мое ограничивается тем, что посылаю их на лыжах искать дорогу, на разведку, даю на сон облатку хины, а Луняеву, кроме того, к чаю выдаю сушеной вишни или черники. Мне кажется, что цинга в этом начальном периоде выражается, главным образом, в нежелании больного двигаться. Не так страшна сама боль в ногах, как больной преувеличивает ее, не желая лишний раз пошевелиться и тем невольно становясь союзником начинающейся болезни.
Не знаю, конечно, может быть, я ошибаюсь, но это мне так представляется, и этот способ лечения, т. е. не давать залеживаться, единственный, которым я могу пользоваться, если не считать хину. Мне не раз приходилось слышать, что русские колонисты на Крайнем Севере с заболевшим своим товарищем поступают так: когда он уже отказывается двигаться, хотя особенной слабости по виду еще незаметно, то его берут насильно под руки и водят взад-вперед до тех пор, пока «доктора» сами не выбьются из сил.
Может быть, это жестокий способ лечения, но не надо забывать, что я говорю только про начальный период болезни, когда человек еще не утратил физической силы, но у него ослабевает энергия, нет нравственной силы».
Человек безграничного мужества, Альбанов не уважает, нет — презирает людей, которые не могут, нет — не хотят бороться за свою жизнь. Он считает, он уверен в этом, что нет безвыходных положений. И он не может понять своих спутников, которые мечтают лишь об одном: как бы при первом удобном случае поспать, увильнуть от работы. И в его дневнике появляются горькие строки:
«Я не берусь объяснять психологию этих людей, но одно могу сказать по личному опыту: тяжело, очень тяжело, даже страшно очутиться с такими людьми в тяжелом положении. Хуже, чем одиноко, чувствуешь себя. Когда ты один, то ты свободен. Если хочешь жить, то борись за эту жизнь, пока имеешь силы и желание. Если никто и не поддержит тебя в трудную минуту, зато никто не будет тебя за руки хватать и тянуть ко дну тогда, когда ты еще можешь держаться на воде. Не следует упускать из виду, что в данном случае «хватают за руки» не потому, что сами не могут «плыть», а потому, что не желают, потому что легче «плыть» держась за другого, чем самому бороться».
Отправляясь в трудный путь, Альбанов не выбирал себе спутников. С ним уходили все, кто желал, и он никому не мог отказать, каждый имел право на выбор, на жизнь, но когда путь стал особенно тяжелым, нашлись люди, которые были не прочь выжить за счет других, и Альбанов вынужден был стать жестоким:
«Но если я кого-нибудь поймаю на месте преступления, то собственноручно застрелю негодяя, решившего воровать у своих товарищей, находящихся и без этого в тяжелом положении. Как ни горько, но должен сознаться, что есть у меня в партии три или четыре человека, с которыми мне ничего не хотелось бы иметь общего».
В другой раз он взрывается, когда утопили предпоследнюю винтовку: «Это разгильдяйство, нерасторопность возмутили меня. К стыду своему, должен признаться, что не смог сдержать себя, и на этот раз кой-кому попало порядочно. Кто войдет в мое положение, тот не осудит меня. Это уже второе ружье, утопленное моими разгильдяями за время нашего пути по льду. Осталась только одна винтовка такая же… Остаться же в нашем положении без винтовки вряд ли захотел бы здравомыслящий человек».
Но был ли он на самом деле жестоким? Нет. Когда двое, почуяв землю, сбежали, забрав лучшее из одежды и продовольствия, забрав даже документы, уверенные, что оставшиеся непременно погибнут, все порывались сейчас же догнать их. Беглецы несомненно были бы убиты, но Альбанов остановил своих спутников. «Остановил не потому, что жалел ушедших, а потому, что погоня была бесполезна», — написал он в своем дневнике. Но все-таки это было не совсем так. Он не то чтобы жалел их, он не хотел расправы над ними, а сделать это прежде всего должен был он, если он человек слова. А может, и жалел. Потому что уже через день он заметил в бинокль беглецов, маячивших впереди, но не оказал об этом своим спутникам. А когда беглецов все-таки случайно настигли, он простил их.
Как я уже говорил, Альбанов в своих «Записках…» специально не называет фамилий беглецов. Но однажды я неожиданно подумал, не Конрад ли это был? Ведь он был самым деятельным из спутников Альбанова, другим было на все наплевать. И ведь именно он со Шпаковским все соблазнял Альбанова бросить каяки и нарты, чтобы добраться до Земли Франца-Иосифа налегке на лыжах. Он по нескольку раз в день заводил этот разговор, но Альбанов был непреклонен: конечно, легче всего до ближайшей суши добежать на лыжах, но он знал, что каяки и нарты будут нужны в дальнейшем, без них они просто-напросто пропадут.