Не верь, не бойся, не проси… Записки надзирателя (сборник)
Шрифт:
– Привет, братан! Я майор Самохин. Если дернешься – пристрелю. Руки за голову, не вставай, повернись спиной ко мне.
Едва различимый во тьме, Золотарев зашуршал, забыл вытащить папиросу изо рта, повернулся неловко. Ориентируясь на огонек цигарки, майор, ступая по мягкому сену, шагнул к заключенному, ткнул его пистолетом в затылок, левой рукой ловко ощупал карманы телогрейки, брюк, выдернул из-за голенища правого сапога длинный тяжелый нож, не разглядывая, швырнул в сторону, приказал:
– Спускайся по лестнице, только без фокусов. Я с тобой в жмурки
Схватив Золотарева за воротник телогрейки, толкнул к провалу лаза:
– Давай спускайся. Руки на затылке держи!
– Да как же я, – возмутился, приходя в себя от неожиданности, Золотарев, – обезьяна, что ли, в натуре, без рук по лестницам лазить!
– Будешь бакланить – кубарем полетишь с чердака этого… Вперед! – скомандовал Самохин и опять крикнул воображаемому помощнику, в котором так нуждался сейчас: – Емельянов! Принимай клиента!
Не дожидаясь, пока Золотарев заподозрит неладное в странной молчаливости подручных майора, Самохин почти силой впихнул заключенного в лаз и, придерживая за шиворот, понукал:
– Давай, давай, быстро! – и, не тратя времени, сразу начал спускаться следом, едва не наступая зэку на голову.
Золотарев, видимо, окончательно опомнился, матерился сквозь зубы, но шел послушно, держа руки над головой и нашаривая ногами ступеньки лестницы. Самохин, цепляясь каблуками, торопливо сползал за ним, а когда заключенный замешкался было, почувствовав твердый пол сарая, майор уперся стволом пистолета ему и спину:
– Живее шагай!
Оказавшись во дворе, где было заметно светлее, Самохин прикрикнул, повеселев:
– Ну а теперь веди меня к бабе Клаве чай пить!
После пережитой встряски сердце Самохина колотилось, трепыхалось так, что перехватывало дыхание, и майор открытым ртом хватал туманный воздух, стараясь не хрипеть громко.
Золотарев перед самым крыльцом притормозил вдруг, оглянулся растерянно:
– А где… Ну, бля, наколол, мент!.
Самохин изо всех сил ткнул его пистолетом промеж лопаток, просипел, свирепея:
– Ты, сучонок, если жить хочешь, делай, что говорят. Пошел в дом!
Ощущение удачи, недолгая воля, вскружившие голову молодому зэку, с появлением властного майора-тюремщика оставили беглеца, и Золотарев сник. Ствол пистолета давил в спину с железной уверенностью, и заключенному хватило гонору лишь на то, чтобы остервенело пнуть сапогом дверь.
– Господи! – почти мгновенно отозвался старушечий голос. – Тихо ты, оглашенный! С петель сорвешь! Аль поморозил сопли да в хату надумал вернуться?
Звякнула щеколда, дверь распахнулась. Из-за плеча Золотарева Самохин разглядел бабку – низенькую, в старой, неопределенно-серого цвета шерстяной кофте, длинной, колоколом юбке, в накинутом на плечи платке-«паутинке». Заметив постороннего в форме, старушка осеклась, попятилась:
– Проходите…
Самохин быстро сунул руку с пистолетом в карман, постарался растянуть сведенные
– Чо руки-то задрал? Чать, не пленный! Входи, да не балуй. А вам, баб Клав, здрассьте… Извиняйте, что припозднились с гостеваньем-то. Ежели не возражаете, мы в горницу пройдем, потолкуем…
– Вам возразишь… – неприязненно сверкнула глазами старушка и, буркнув: – Ноги вытирайте, грязь-то какая на улице! – ушла, не оглядываясь, в дом.
За ней забухал сапогами племянник. Майор, едва не зацепившись рукавом за висящее в сенцах на стене большое цинковое корыто, замешкался было, пытаясь нащупать ногами половую тряпку, но не нашел и, постучав ботинками о половицы, заторопился следом.
Прошли и расселись в чисто прибранной, пустоватой по извечной деревенской бедности комнатке с беленой печкой в переднем углу, квадратным, накрытым скатеркой с вышивкой столом, массивным, старинной работы буфетом, перекочевавшим, возможно, в крестьянский дом из помещичьей усадьбы. За мутноватыми стеклянными створками угадывались стопки чистых тарелок и разнокалиберные граненые рюмки. Возле печки – высокая кровать с непременными никелированными шарами на металлических спинках, в правом углу – икона с лампадкой и множество неразличимых в тусклом свете единственной лампы под матерчатым абажуром фотографий в большой коричневой рамке.
«Черт знает, как так выходит, – подумалось вдруг некстати Самохину, – вроде работает народ, надрывается, а всю жизнь в одной телогрейке ходит, и накоплений – узелок на смерть в сундуке да сто рублей на сберкнижке, только похоронить и поминки справить…»
Золотарев сел на деревянный табурет у окна, Самохин пристроился за столом, осторожно положив на скатерку набухшую от дождя фуражку и с сожалением покосившись на мокрые пятна четких следов, оставленных им на светлом половичке у порога горницы.
– Присаживайтесь, мамаша, – предложил он, но бабка неожиданно встрепенулась и встала перед ним, подбоченясь:
– А ты кто такой, чтоб в моем дому командывать? Может, вначале документ предъявишь? По обличью видать – из лагеря…
– Лагерей, бабуля, у нас давно нет, – миролюбиво возразил ей Самохин. – Теперь колонии, исправительно-трудовые. Исправляем таких, как Вовка ваш, трудом и перевоспитываем…
– Ага… Я, значит, в колхозе всю жизнь, с малолетства, перевоспитываюсь… – ехидно прищурившись, подметила старушка, – так перевоспиталась, что разогнуться не могу. Теперь, значит, этого мальца очередь…
– Ну, малец-то ваш пока не шибко уработался, – решил окоротить оказавшуюся не в меру языкастой бабку майор. – Вон, с каргалинскую версту вымахал, а на хлеб себе зарабатывать честно так и не научился…
– За нечестное он сполна отсидел, – вступилась за племянника бабка. – По молодости с кем не бывает. У нас-то в колхозе мужики, что из судимых, самые грамотные. Их за спасибо вкалывать не заставишь. Все знают – и как наряд закрыть, и какие расценки…
– В том-то и дело, что Вовка ваш положенного не отсидел. Сбежал он.