Небит-Даг
Шрифт:
Упоминание о деньгах на минуту приласкало слух Ханыка, но, сообразив, что старуха может попросить деньги у Нурджана и проболтается, он сказал:
— Ай, мамочка! Не бывает сладкой пищи без горькой отрыжки. И в кишмише есть косточки, попадаются и стебельки. Если будешь гнаться только за тем, чтобы быть чистенькой, птица счастья никогда не сядет на твою голову! Не удастся тебе увидеть Айгюль в своем углу, украсить свой дом. Подумай как следует и ответь мне. Хорошо?
Мамыш послушно погрузилась в глубокое раздумье. Если она отвернется от Ханыка, поводья счастья уйдут из рук. В ее углу сядет иноязычная, и, что хуже всего, от веку чистый род Атабаевых загрязнится. Но, если запеть под музыку Ханыка, придется лгать. Одно дело, когда судачишь со старухами и приукрасишь
Она тяжело вздохнула, поплевала себе за ворот и, глядя на Ханыка ясными глазами, сказала:
— Дорогой мой, я не могу солгать.
Дурдыев заморгал, физиономия его задергалась.
— Может, ошибаешься?
— Нет, дорогой, не смогу!
— Ну тогда, мамочка, пеняй на себя! Если хочешь за мое же добро ткнуть меня носом в землю, подумай, как я расплачусь с тобой!
Похолодев от ужаса, старуха смотрела в исказившееся злобой лицо Дурдыева. И подумать только, что она приняла его за пророка Хидыра! Это же обезьяна, настоящая обезьяна! Обрадуешь его — вознесет тебя на небеса, обидишь — толкнет прямо в ад. Да что там обезьяна! Это злой дух в образе человека! Как только вырваться из его тисков?
— Ханык-джан, — сказала она ласково, — я не желаю плохого людям. Если нечаянно наступлю на муравья, у меня сердце кровью обольется… И вовсе не хочу ткнуть тебя носом в землю. Если ты такой обидчивый, давай лучше, пока мы совсем не разобидели друг друга, развяжем свой уговор. Я тебе не мать, ты мне не сын. Разойдемся, как будто и не знаем друг друга?
— Ах, вот как? — Ханык подскочил, будто накололся на иголку. — Хорошо, тетушка! Я уйду. Только рассчитай свои силы, сможешь ли вынести грозу, которую я обрушу на твою голову? Ты, конечно, больше меня топтала снег, больше меня съела хлеба, но не тебе сравниться со мной хитростью! Я найду свидетелей, что ты заставляла меня писать письмо, и тебе никто не поверит!
— Свидетелей? — ужаснулась старуха.
— И самый маленький из них, самый ничтожный, будет Эшебиби!
Хотя Мамыш и чувствовала себя воробышком против Эшебиби и боялась ее больше кары небесной, но ее привели в бешенство слова Ханыка. Как смеет угрожать ей этот чесоточный щенок! За что она должна расплачиваться? Только за то, что открыла проходимцу свое исстрадавшееся материнское сердце?
— Ты запомни навсегда со всей своей хитростью, что Мамыш запугать нельзя! Если заставишь меня вспыхнуть, я так надую свой платок, что ты полетишь, как соломенная труха, и не сможешь выговорить имени матери своей! А сыновьям про письмо я сама скажу, и тогда ты увидишь, как угрожать беспомощной старухе!
Дурдыев с таким проворством схватил кепочку и бросился вон из дома, как будто и в самом деле был злым духом.
Глава пятьдесят первая
День рождения
Ханык Дурдыев исчез.
Три дня он не выходил на работу. Когда хватились, обнаружилось, что он давно уже в отделе кадров обманным путем получил свое личное дело. В запертой комнате в кум-дагском общежитии нашли только грязные носки и недоеденную дыню на подоконнике под газетным листом. Позже говорили, что его видели на станции с чемоданчиком, а кто-то будто бы встретил даже в Красноводском порту, в ресторане. Пускай теперь несчастная Зулейха с ребятишками поищет его в Баку… Или во Втором Баку? Или в Третьем?.. Страна велика. Разве не так же, точно крыса от беды, бежал он пять лет назад от родного селения?
Бегство негодяя в канун партийного собрания что-то надломило в окаменевшей душе Аннатувака Човдурова. Начальник конторы бурения по-прежнему напористо руководил всем фронтом работ от Кум-Дага до Сазаклы. Чувствовалась близость весны, март стоял на пороге, мусульмане уже готовились к наврузу, а в дни навруза — уж есть такая примета — то снег сыплет, то зарядит дождь на два-три дня без продыха, и на промыслах, на дорогах, в буровых бригадах то и дело возникают новые заботы. Аннатувак звонил по телефону, подписывал бумаги, выезжал на буровые, общался с утра до вечера со множеством людей. Никто не должен был видеть, как мечется его потревоженная совесть. Но деваться-то было некуда — он в упор глядел на собеседника, но видел не лицо, а мерзко дергающуюся мордочку Ханыка, как будто прощально подмигивающего ему.
Можно подозревать родного отца в пристрастии к бурильщику. Можно обвинять старого друга Амана в ханжестве и предательстве и даже любимую жену Тумар-ханум, в черт его знает, в карьеризме, что ли… Но что делать с собственной совестью? Дурдыев бежал. Грязный клеветник, негодяй, уличенный в плутнях, предпочел скрыться от покинутой семьи, от суда общественности. Вот и все, что, собственно, случилось, а между тем в этом заурядном происшествии коммунист Човдуров разглядел гораздо большее — собственную линию поведения, свою готовность довериться подлецу, свою ревность, доведенную до бешенства… Как раздразнил этот поганец его мрачную душу! Сейчас нельзя больше обманывать себя, будто бы тогда, слушая наветы Дурдыева, не видел, кто он такой, не знал ему настоящей цены. Нет, видел и знал, а все-таки слушал и верил, потому что сам жадно искал опоры для своей ненависти к Тойджану. Отсюда все это, недоброе, и началось.
Тойджан еще лежит в больнице — его не будет на собрании. Пойти к нему. Нет, это выше сил.
Айгюль избегала встреч, не подошла к телефону, а вечером прислала с матерью записку, в которой сообщала, что на собрание не придет, не хочет, ей будет больно за брата, за семью. Заклинала всей своей любовью быть честным и прямым, какой он есть на самом деле, не колебаться в доверии к товарищам, которые будут завтра его судить. И еще — заранее поздравляла его с днем рождения.
Он сунул записку в нагрудный карман пиджака и усмехнулся: в смутной атмосфере этого дня и Тамара и мать забыли, что завтра день его рождения. Сестра напомнила.
Собрание было бурным.
Давно не было таких партийных собраний в конторе бурения.
В Доме культуры собралось более ста человек — бурильщики, монтажники, плотники, трактористы. Аннатувак по привычке приехал с небольшим, минут на пять, опозданием и пожалел об этом — пришлось пробираться в уже переполненном зале. Стараясь не глядеть ни на кого, он все-таки смутно отмечал присутствие то одного, то другого. Вот журналист из газеты «Вышка» беседует с участковым геологом Зоряном. Вот астраханский балагур, водитель тягача, когда-то задававший каверзные вопросы на дороге в Сазаклы, беспечно грызет яблочко. Вот следователь из прокуратуры, которому передано дело о пожаре, о чем-то разговаривает с механиком Кузьминым. Вот старики — Атабай и отец — рядом сидят, одинаково положив на колени ушанки. Вот стороной проходит Андрей Николаевич. И все они, такие разные, собрались здесь, чтобы судить его?..
Своего личного шофера Аннатувак нигде не видел. Все эти дни Махтум был молчалив и мрачен, а вчера заболел, не явился на работу, и Аннатувак догадывался почему: бедняга просто не мог явиться на собрание, где будут по косточкам перемывать его начальника, с которым и горя хлебнул, зато и много хорошего пережил по-товарищески вместе. Сейчас Аннатуваку было небезразлично отношение Махтума и его малодушное отчаяние.
— Здравствуй, Аннатувак! — донеслось в гуле голосов.
Он обернулся и густо покраснел. Из задних рядов его приветствовал человек, которого он не видел много лет, — старый украинец с удивительной фамилией Ксендз, бывший директор русской школы в Джебеле, где некогда, двадцать пять лет назад, учился мальчишкой Аннатувак. Он знал, что тот давно живет на покое, заседает в одной из секций горсовета да возится в своем садочке. И он — из другой партийной организации — тоже пришел судить?..