Небо твоего детства
Шрифт:
— Знаю.
— Ну, так и не прикидывайся овечкой.
Про Мамадазима всякие слухи ходят. Мол, он верблюда целиком проглотит, и хоть бы хны. Пастухи между собой так его и называют: Мамадазим-Хоть-Бы-Хны.
Мама говорит, отец сразу смекнул, куда директор клонит. Но промолчал — не нашелся, как ответить. Ну, а директор это по-своему истолковал:
— В общем, я распоряжусь, дадут тебе шестьсот отборных овец. На нынешний год плана по ягнятам устанавливать не будем. Запустишь в отару двадцать племенных баранов, пусть вместе пасутся. Время от времени можешь на люцерники их запускать, только старайся, чтобы не видел никто. Весной
Отец подумал: «Скажу «нет» — отару не даст».
И опять промолчал, хотя в душе, конечно, воспротивился. Отец терпеть не может тех, кто на общественное зарится. Таким людям, говорит он, ни на этом, ни на том свете добра не будет. Они с мамой вечно так говорят, что мне не понять. А объяснять не хотят. Некогда им. Одна бабушка не ленится, все мне объясняет.
Бабушка, хоть и старенькая, многое знает и помнит. Кажется, нет такого на свете, что она не смогла бы объяснить. А как начнет рассказывать старинные предания о дэвах, прекрасных пери да храбрых джигитах— тут только рот открывай. Если вечером бабушку наслушаться — всю ночь будет сниться какая-нибудь чертовщина…
Бабушка целыми днями шерсть прядет, а мама, когда выдается свободное время, вяжет всякую всячину.
Когда я вижу, как бабушка прядет, мне вспоминается прошлогодний случай на стрижке овец. Тогда мы овец стригли в ущелье Куруксай, что возле Бур-гуттепе. Отец как всегда на подмогу стригалей пригласил, человек десять. Любо-дорого было посмотреть, как они работали: проворно, ловко, весело… Шерсть стригали раскладывали по цветам. Так красивы были на ярко-зеленой траве груды белой, черной, коричневой шерсти! Работая, стригали переговаривались, шутили, напевали, и голоса их мне казались разноцветными нитями, они сплетались в узоры в знойном дрожащем воздухе и тянулись далеко-далеко, к самому концу ущелья, туда, где мерно рокотал Куруксайский водопад…
Я без дела не сидел, помогал ловить овец. Они ко мне привыкли и не боялись, не убегали. Мама стригалям еду готовила. Все были заняты делом, но особенно старался Вали-ака. Загорелый до черноты, маленького роста, неказистый, а шерсти больше всех настригал.
Его ловкие руки с ножницами так и летали над испуганной овцой. На выпуклом лбу блестели крупные, как роса, капли пота. Нравилось мне очень помогать Вали-ака, я вообще люблю тех, кто с удовольствием работает. Всюду я за ним увязывался, ни одного его слова не пропускал. Может быть, поэтому услышал, как мама, отозвав Вали-ака, негромко сказала:
— У меня к вам просьба, Валиджан-ака. Платок нужно довязать, а шерсти не хватает. Уж вы, как будете стричь вон ту белую овцу, отложите мне шерсти немного, но так, чтоб муж не видел, он этого не любит.
Я ушам своим не поверил. Как же так? Овца-то ведь совхозная! Как же мама может себе шерсть забрать? Да еще тайком от отца. Он бы ей ни за что не разрешил, я его характер знаю. Как-то раз старший чабан из другой отары попросил его овцу поменять. Знаете, что отец ему ответил?
— Вон мои овцы пасутся. Четырнадцать штук. Любую бери. Всех забирай, если надо. А совхозных не трожь. Я человек семейный, дети у меня, за решетку не желаю, понял?
Так и уехал чабан ни с чем на своем стареньком мотоцикле. А отец еще долго возмущался:
— Такие с овец начнут, а там,
Как услышал я мамины слова, голова у меня кругом пошла. Отцу рассказать? Нельзя. Горячий он у нас, вспыхнет, чего доброго, на маму руку поднимет. Не сказал я отцу ничего. Не решился. Но все равно не вышло по-маминому. Она тайком уложила шерсть в ведро и отправилась к роднику, будто бы за водой. А отец, оказывается, все видел. Несколько минут он молча смотрел ей вслед, поигрывая ножницами. Потом подозвал меня:
— Пойди, догони маму. Пускай шерсть на место положит.
Неохота мне было бежать за мамой, но что поделаешь — пришлось. Бежал, а сам думал: какой у нас отец умный, не стал при людях маму стыдить. Мама, заметив, что я подбегаю, все поняла. Остановилась, побледнела даже.
— Папа велел, чтобы вы шерсть на место положили! — выговорил я, задыхаясь.
— Ты ему сказал? — спросила мама. У нее дрожали губы.
— Нет, он сам увидел.
— Обеднеет совхоз, если от одной овцы шерсти не досчитается? На, забирай это сокровище! Для твоего отца и дом — совхоз, и жена — совхоз, и дети — совхоз! Другого такого человека на белом свете нет!
В сердцах она опустила ведро на землю. Я его нехотя взял и так и стоял с ним, а она пошла прочь в сторону кишлака, продолжая что-то бормотать. Я поплелся обратно и, улучив момент, когда возле кучи никого не было, незаметно вывалил в нее шерсть из ведра.
Потом я показал отцу пустое ведро. Он молча кивнул и отвернулся, а Вали-ака, наблюдавший за нами, даже поежился.
Я много думал тогда о маме… Странно получалось, я и осуждал ее, и в то же время жалел. Маме приходилось тяжелее всех. Трудилась она наравне с чабанами. И кроме того, вся работа по дому ложилась на ее плечи. Часто и так бывало: чабаны с отарой ушли отец уехал по делам в правление, а мы с мамой целыми днями навоз из загонов выгребаем.
В такие дни она не выдерживала. Встанет, обопрется на лопату, вытрет вспотевший лоб рукой и долго смотрит вокруг отчаянно-тоскливыми глазами. Как будто в первый раз видит и наш дом, и загоны, и кряжистую, в три обхвата, старую чинару за дувалом. Я знаю, что сейчас мама станет громко жаловаться на свою судьбу, не люблю я таких минут, не по себе мне как-то становится, страшно, поэтому я продолжаю молча выгребать навоз, не глядя в мамину сторону.
— Подохнуть лучше, чем так жить! С тех пор как я за твоего отца замуж вышла, по колено в навозе хожу, — начинает причитать она. — Другие пару лет в животноводстве поработают, глядишь — собственная «Волга». А твой отец с малолетства овец пасет, день и ночь, как проклятый, покоя не знает, но не то что машину купить — тарахтелку обновить не может. И ту ему Мамадазим-Хоть-Бы-Хны купил. А начну говорить — тут же рот затыкает: «Черный хлеб едим, зато честным трудом добытый». Все кругом жулики, видите ли, один он честный!
Я слушаю маму — она может так причитать долго, благо есть кому слушать, — и моё сердце сжимается от жалости к ней.
Тогда, в Каруксае, отец вечером все-таки не выдержал, спросил:
— Зачем ты это сделала, Нархол? Знаешь ведь, как я к таким вещам отношусь!
— Понадобилась шерсть, вот и взяла, — вспылила мама. — Не нравится — с базара приносили бы!
— Приспичило, значит! Не могла до зимы подождать, когда дел поубавится.
— С вами никогда не поубавится! Ни зимой, ни летом покоя не знаю.