Небо за стёклами (сборник)
Шрифт:
А все-таки если это он? Значит, на фронте ранен и попал в их госпиталь. Как же случилось, что она его раньше не видела?
Ночью на дежурстве в притихшей, тускло освещенной палате, уже привычно прислушиваясь к тяжелому сну и сдержанным стонам раненых, она с улыбкой припоминала. Вдруг припомнилось, как он ожидал ее после занятий на Фонтанке, а потом, не говоря ни слова, доводил до дому и так же молча удалялся, хотя был отчаян-ным болтуном. Почему-то сейчас вспоминалось только хорошее. Нине теперь казалось, что она была несправедлива к Ребрикову и сама вызывала его на резкости.
Да,
Она пойдет к нему. Пусть он узнает, что и она на что-то способна. Если бы он знал, сколько она выходила бойцов, положение которых считалось почти безнадежным.
Нет. Она не станет ничего рассказывать. Она только найдет его и скажет, что они должны быть друзьями. Если он захочет, она станет писать ему письма на фронт. Ведь их же тут только двое из тех, кого раскидала судьба.
День дежурства выдался хлопотный. Прибыла новая партия раненых, и отлучиться Нина не смогла.
Когда после обеда она навела справки в канцелярии, ей сообщили, что лейтенант Ребриков лежал в командирском отделении, поправился, признан годным без ограничений и сегодня выбыл из госпиталя.
Глава пятая
1
Война застала Латуница в Ленинграде.
Он не сомневался, что немедленно отправится на фронт. Для него это было совершенно естественным и даже привычным. Но случилось иначе. Полковника направили в глубокий тыл за Волгу формировать и готовить новые части.
Это казалось непонятным и даже обидным. Латуниц попытался было протестовать, доказывать, что он больше нужен в передовых частях, но командование решило по-своему. А военная дисциплина для коммуниста командира Латуница всегда была непреложным законом.
В начале августа он выехал на восток. Делу подготовки и обучению новых частей он отдался так, как отдавался всему, что ему поручали. Теперь для него главным было, чтобы фронт получал достойное пополнение.
Одна за другой, отлично обученные, уходили маршевые роты из запасной бригады, которой командовал Латуниц.
Латуниц верил в победу. Иначе он не мог думать. Оставаясь один с самим собой, он прикидывал десятки вариантов хода военных событий, подсчитывал резервы, запасы хлеба, угля и нефти. Думал о возможностях промышленности, о ресурсах Урала и Сибири.
В такие минуты он подолгу ходил по комнате, затем снова брался за карандаш, чертил схемы и опять что-то подсчитывал.
Трагический ход событий бесил Латуница, но не вызывал чувства беспомощности. Несколько раз он подавал рапорт с просьбой направить его в действующую армию. Это продолжалось до тех пор, пока ему не сделали строгого предупреждения о том, что командование знает, где он больше нужен.
С утра полковник Латуниц был в частях. Днем неотрывно следил за учениями в поле и лесах. В лютый мороз и вьюгу неожиданно появлялся в батальонах и ротах. Никогда не мешал командирам, но не оставлял без внимания ничьей ошибки. По вечерам он готовился к разборам занятий, читал. К ночи, когда глаза уставали от напряжения, приходила тоска.
Тогда он вставал и подолгу шагал по
Здесь, в далеком тылу, куда не доносился гул сражений, где даже не завешивали окон по вечерам, он впервые раздумывал о своей жизни.
Вот ему уже сорок пять. Что сделал он за эти годы?
С девятнадцати лет воевал. Был лихим ординарцем у Котовского. Потом водил каввзвод в атаку на шляхтичей. Проскакал чуть ли не до Варшавы. Стал командиром, воевал в песках. На быстроногом текинце гонялся за басмачами. Позже вернулся домой в родной Киев. Там застал больную мать и вскоре похоронил ее.
Случилось так, что, кажется, не было такого военного конфликта, в котором бы не участвовал он, Латуниц.
После академии снова начались скитания — жизнь кадрового командира. Он получил назначение на Дальний Восток. Служил в маленьком полукорейском городке близ границы. Позже была Монголия, изнурительные бои в степях, Халхин-Гол. Там он стал командиром полка.
Зимой сорокового года он уже принимал бригаду лыжников на Карельском перешейке. Потом был тяже-дый путь через леса и скованные жуткими морозами озера, опять бои, линия Маннергейма, орден и ранение.
И вот теперь, когда решалась судьба страны, он находился здесь, вдали от знакомых мест, вдали от боевых товарищей, которых знал превеликое множество. Один, без близких, в комнате со скрипучим полом.
После разрыва с женой он больше так и не женился. Не к чему было повторять прежнюю ошибку. Он не верил в самопожертвование женщин. Никогда и ни с кем не сходился глубоко и надолго. Да и женщины не тянулись к нему. Он был угрюм и малоразговорчив, а таких побаиваются.
Мысль об одиночестве впервые пришла к нему в госпитале в Ленинграде. В вынужденном безделье на больничной койке он все чаще и чаще думал о дочери, которая жила где-то близко в том же городе и для которой он был совсем чужим.
Скорее любопытства ради он тогда решил попытаться позвать ее к себе. Даже не был уверен, что она придет.
И странно, волновался как мальчишка. Ведь дочь, должно быть, так далека от него.
Но произошло чудо. Они, кажется, сразу подружились, с этого первого неловкого свидания. Может быть, в нем проснулось забытое отцовское чувство. Ему увиделось что-то свое в этой собранной девушке с темными — конечно же его — глазами. Он, наверное, был смешон и нелеп в тот момент, и она, кажется, была не на шутку взволнована.
Сейчас он уже жалел, что был так суров в первые дни войны, когда она пришла к нему. Но иначе он не мог поступить. Как он был бы счастлив, если бы дочь была рядом с ним сейчас!
И вот теперь он не знал о ней ничего. Писать в Ленинград — напрасное дело. Да и вряд ли дочь там осталась.
Вспоминал он и жену. Может быть, тогда, в Москве, он слишком погорячился… Ведь есть и его доля вины. Нелли была хороша собой и по праву требовала к себе внимания.
Может быть, найдись квартира в Москве — их жизнь сложилась бы по-другому. Впрочем, он ни одной секунды не жалел о прожитом и готов был повторить все, что пережил, сначала. А Нелли… она вряд ли выдержала бы его скитальческую жизнь. Хорошо, что это случилось так давно. Так легче.