Нецензурное убийство
Шрифт:
— Откуда ты узнал?
— Был рапорт из Двойки. Мне сказали, когда пришел на службу.
— Кто туда выехал?
Крафт заглянул в бумаги, которые получил на входе от дежурного. Он еще не успел их просмотреть.
— Не угадаешь! — Он покачал головой. — Томашчик. Два часа назад.
Мачеевский сел. Это уже ни в какие ворота не лезло. Томашчик хотя бы из чистой вредности скорее приказал бы вытащить Зыгу из постели, чем сам взялся бы за типично криминалистскую, рутинную работу. А если даже не Зыгу, так кого-нибудь из сыщиков.
— Почему
— У него было дежурство, — сказал заместитель. — Согласно графику. В диспозиции с шести утра был еще Гжевич. Факт, мог бы отдать приказ, чтобы Гжевича выслали, но поехал сам.
— Вот именно… — задумался Зыга. — Шерлок Холмс из Гжевича никакой, но Томашчик этого еще не знает. Ну и вообще, чтобы составить обыкновенный протокол, особого ума не надо.
— Может, комиссар Томашчик самоубийц любит, — пошутил Вилчек, почесывая свой рябой нос.
«Самоубийц любит», — мысленно повторил Мачеевский и вдруг ударил кулаком по столу. Невероятно, он, должно быть, получил по голове от Леннерта, если только сейчас это замечание помогло ему разглядеть смысл новой мозаики. А ведь она была очень простая! Томашчик схватил Закшевского, Закшевский слил ему, что видел Гайец. Услышав это, Томашчик наверняка весь покрывается холодным потом, потому что знает о ком-то, кто будет весьма недоволен появлением неожиданного свидетеля. Хватается за телефон, и через пару часов Гайец погибает.
— Кто еще знал, что ты его ведешь? — повернулся к Вилчеку младший комиссар. Тем временем в голове у него, как шестеренки какого-то механизма, прокручивались факты и фамилии: Биндер, Ахеец, Ежик, Гольдер, теперь Томашчик… Тут машина застопорилась: в шестеренках явно не хватало пары зубцов. Клозетная порнография из «Выквитной» не проясняла, кого предупредил политический следователь. Ахейца, Гольдера?! Томашчик больше всего ассоциировался у Мачеевского с Ежиком; эти двое, несомненно, были из одного теста, но с цензором поговорить бы уже не удалось — разве что с помощью спиритического сеанса.
— Кто знал?… — задумался агент. — Ну, вы, комиссар Крафт, я… Больше никто… Да, пожалуй, что никто.
— Никто?! — рявкнул Зыга. — Уж я этого коммуниста прижму! — Он схватил с вешалки пальто и шляпу.
— Но в чем дело? — только и успел спросить заместитель.
— Еще не знаю. Буду через час!
— Салют, Юзек. — Мачеевский расстегнул пальто и сдвинул шляпу на затылок. Дверь камеры закрылась у него за спиной.
Закшевский сидел на табурете за старым столом, который, наверное, служил заключенным еще при царе, и что-то писал химическим карандашом на бумажном бланке.
— Салют, — кивнул он. — У тебя был очень удивленный вид, когда мы встретились в комиссариате.
— Крыло, правда, северное, зато отдельная камера… — Младший комиссар огляделся, как гость, оценивающий только что снятый номер в отеле. Посмотрел в зарешеченное окно. — О, с видом на синагогу! Даже бумагу и карандаш тебе выдали. Сам видишь, какие мы гуманисты. В Советах ты как политический подбирал бы уже зубы с пола.
— Буржуазная пропаганда! — рявкнул поэт. — Почитал бы лучше, что пишет Джордж Бернард Шоу.
— Старая российская школа, — поморщился Зыга. — Ему показали то, что сами хотели. Слыхал, наверное, про потемкинские деревни? Но я не ради пустой болтовни… — Он подошел к столу. — Что ты там калякаешь?
— Я не хотел болтать с Томашчиком, и он мне велел самому написать показания. Ну, вот я и подарю ему мой поэтический манифест.
— Покажи.
Среди перечеркнутых слов, нарисованных быстрыми штрихами голых женщин и воистину дадаистических узоров Мачеевский вычитал несколько законченных строф:
ты у нас добрый поляк жена трое деток служба как же тебе далёки слова затишье пред бурей но когда со сжавшимся сердцем вздрогнешь под браунинга дулом поймешь о чем скулили эти мои стишкиИ дальше — написанное в уголке страницы, наверное, отрывок другого стихотворения:
с пясков с косьминека с броновиц увидишь выходим все разом полиция не поможет дрожите буржуи!— В пен-клуб тебя никогда не примут, — пробормотал Зыга.
— А ты в этом особо разбираешься! — махнул рукой Закшевский.
— «Дулом — стишки»? Или это: «полиция не поможет»?! Как ты низко пал, Юзек. Коммунизм из тебя все мозги высосал.
— Ты сюда рецензировать пришел? — спросил задетый за живое поэт. Сгреб бумаги и перебрался на нары.
— Два вопроса. — Младший комиссар сел рядом с Закшевским. — Во-первых, извини, что мне не удалось тебя отсюда вытащить. Но каким образом Томашчик сумел тебя схватить?
— Моя вина, моя вина, моя величайшая вина, — ударил себя в грудь арестант. — Как в варшавском шлягере о Фелеке Зданкевиче. — И принялся напевать, немного меняя слова:
Ложись, мой Юзек, ведь ты же пьян, Ложись, мой Юзек, ведь ты ж устал, Ложится Юзек и сладко спит, А его баба стучать бежит, Бай-рум, та-ри-ра бай-рум…— Что-то ты слишком веселый для арестанта! — резко оборвал его Зыга.
Закшевский умолк и волком уставился на младшего комиссара.