Неизданный Достоевский
Шрифт:
— А ну как я бы не пришел нынче, в церковь-то? Али к тебе бы не протолкнулся? Народу-то ведь глазеть понабилось, яблоку негде упасть!
— А не протолкнулся, стало быть, и не было бы ничего.
Рогожин так и впился в нее глазами:
— Чего — ничего?
— А вот того, для чего ты за мной два года по пятам бегаешь.
Кровь бросилась в голову Рогожину. Вот оно, значит, как. Догадалась!
— Загадками ты меня, Настасья Филипповна, не проймешь. Ты мне лучше скажи: жалеешь, может, уже, что князя отставила?
— Может, и жалею, — неторопливо ответила Настасья Филипповна,
Отвернулась и стала обеими руками поправлять прическу. Дикая тоска заклокотала в нем. От нелепых надежд и неуверенной радости, которые охватили Рогожина, пока они торопились к поезду, не осталось и следа.
Машина [1] наконец остановилась. Толпа высыпала на перрон. Настасья Филипповна сильно выделялась пышным своим туалетом и, чувствуя это, опустила голову, даже рукой в белой до локтя перчатке заслонила себе лицо, словно боясь, чтобы ее не узнали. Рогожин готов был поклясться, между прочим, что кто-то внимательно проводил их взглядом, пока они усаживались на извозчика.
1
Примечание издателя. В окончательном тексте романа Достоевский использует в предпоследней главе слово «машина», подразумевая поезд. В публикуемом же черновом отрывке встречаются оба наименования.
Темнело уже, когда они наконец подъехали к дому. На матушкиной половине давно спали, и в окнах не было свету. Настасья Филипповна, опередив Рогожина, спрыгнула на мостовую, подобрав подол сверкающего своего платья.
— Пойдем, пойдем скорее, — заторопилась она. — Увидит кто невзначай, несдобровать нам!
— Да что теперь: увидит, не увидит? — возразил было Рогожин. — Тебе отродясь люди не указ были, не станешь же ты от старух шарахаться?
Настасья Филипповна живо обернулась к нему, приложила палец к губам:
— Тс-с-с! Идешь ты за мной, Парфен Семеныч, али нет?
И, придерживая юбки обеими руками, начала подниматься по маленькой скрипучей лестнице, ведущей к кабинету Рогожина.
— Вот дом-то у тебя, — промолвила она, задыхаясь, — шагу не ступишь без скрипу! Что, как они сейчас проснутся?
Она невесело засмеялась. Вообще речь ее вдруг стала лихорадочной и такой торопливой, что Рогожин не успевал даже уследить за всеми словами, которыми она так и сыпала.
— Я ведь зачем к тебе прибежала, — все еще задыхаясь, бормотала она, оглядываясь и нервно обдергивая на себе платье. — Не знаешь зачем? Ты, может, думаешь, я испугалась, что ты меня прямо перед венцом нынче зарежешь?
Рогожин сильно вздрогнул всем телом.
— Нет, Парфен Семеныч, на это у меня тоже соображения были. Зачем тебе меня в церкви жизни лишать, коли ты в Бога веруешь? Веруешь ведь в Бога-то?
— Верую, — тихо ответил Рогожин, страшно почему-то побледнев.
— Вот и я говорю, — опять засмеялась Настасья Филипповна, — коли веруешь, ни за что в церкви такого не сделаешь, верно ведь?
Рогожин промолчал.
— А чуть выйдешь на улицу — тут тебе закон не писан. Тут уж заранее ничего нельзя сказать.
— Что-то ты меня, Настасья Филипповна, вроде как в душегубы определила? — помедлив, спросил Рогожин, тяжело глядя на нее. — Или я тебе и впрямь душегубом кажусь?
— Нет, Парфен Семенович, какой ты душегуб, когда ты мне свою душу сам обеими руками отдал, чтобы я твоей душой, Парфен Семеныч, передо всем светом похвалялась: глядите, мол, вот был честный человек, без родителя-то ни шагу, ему бы девушку хорошую, да чистую, да невинную, а он, глядите, что выдумал? Мне, содержанке подлой, всю свою жизнь посвятил, на коленках передо мной ползает, подол мой зацеловывает! Что люди-то скажут?
— Пусть, — упрямо пробормотал Рогожин. — Боюсь я, что ли, их бабских сплетен? У самого голова на плечах!
— Ну уж нет! — весело пребила его Настасья Филипповна, но в голосе ее послышались рыдания. — Врешь, Рогожин! Голова у тебя мужицкая, и в сердце твоем одни только мужицкие чувства и есть. Ты ведь перво-наперво не обо мне, ты об себе печешься! Прогадать все боишься!
Говоря это, она толкнула коленом прикрытую дверь спальни. В спальне было душно и светло: начиналась белая петербургская ночь. Кровать, застланная атласным голубым одеялом, была холодной на ощупь. Настасья Филипповна, усмехнувшись, опустилась на кровать и подняла на Рогожина сверкающие свои глаза.
— Страшно, Парфен Семеныч? Ну да не дрожи. Умыться-то принесешь?
— Горничную надо кликнуть, — нерешительно возразил Рогожин.
— Зачем нам горничная? — громко перебила его Настасья Филипповна и тут же испуганно закрыла рот ладонью: — Вот ведь какая я! Шептаться надобно, а я кричу. Так мы сейчас весь дом с тобой переполошим. Нет, ты уж сам. Сам принеси.
Помедлив, Рогожин вышел из спальни и через пять минут вернулся с умывальным тазом и кувшином.
— Полей-ка мне, — попросила Настасья Филипповна, глядя на него исподлобья.
Руки ее дрожали, когда она начала отцеплять от своей прически белые цветы. Густая подвенечная фата с шелестом упала на пол. Настасья Филипповна наступила на нее обеими ногами.
— А я-то думала, что так голова разболелась? Тяжесть какую на себе носить! Так-то оно легче!
Она рассмеялась и быстрым движением выбрала из волос все шпильки. Длинные прекрасные ее локоны рассыпались по плечам, словно кто-то прикрыл плечи Настасьи Филипповны шелковым черным платком. Рогожин глядел на нее не дыша, голова его шла кругом, мысли путались. Она неторопливо сняла с шеи бриллиантовое колье, бросила его небрежно на столик.
— Вот ведь, говорят, бриллианты лицо красят, а ты посмотри на меня, Парфен Семеныч, без бриллиантов-то. Красят они меня али нет? Нужны они мне, бриллианты эти?
Рогожин хотел было ответить, но вместо слов из груди его вырвался сдавленный стон, словно он сейчас задохнется. Настасья Филипповна искоса поглядела на него.
— Тебе никак душно здесь, Парфен Семеныч? Окна затворены. Отворил бы ты, может, окошко-то.
Рогожин молча отворил окно. Повеяло свежим воздухом, но духота не сделалась легче.