Неизвестные солдаты
Шрифт:
– А женился после?
– Тогда и женился. Поехал в Дубки на мельницу, хлеб повез. Поехал один, а вернулся с женой.
– Ну!
– Вот те и ну! Народу на мельнице полно. Стою в очереди день, второй, третий. Дело идет ни шатко, ни валко... Там и Алену встретил.
– Она из Дубков?
– Из дальней деревни. Тоже молоть приехала. Со стариком. Тот, сивобородый, только под телегой сидел да всякие слухи про советскую власть пускал... Алена тогда махонькая была, годков шестнадцать. Ноги тонкие, сама вся, как травинка... А мешки пуда по четыре, не меньше. Она, бедная, согнется под таким мешком, идет, шатается, того гляди пополам хрустнет. А старик, черт, только покрикивает... Ну, меня зло разобрало. "Ты, говорю, хрыч бородатый, не видишь, что
– А старик?
– Чего ему - дармовая сила. Ухмылялся под возом - дурак, мол, нашелся... Ну, потом Аленка ко мне подошла. Кусок пирога сунула. Поешь, дескать. Я ее отвел подальше, за мельницу. Поговорили, никакая она этому старику не дочь оказалась. Батрачкой жила. "Родители, - спрашиваю, где?" - "Померли тятька с маманей".– "Одна?" - "Совсем одна", - и вот-вот заплачет... Так мне, парень, горько за нее стало. Запряг я коня, посадил ее на мешки с рожью и той же ночью - домой.
– А потом?
– Потом, как все. Сходили к попу, оправили свадьбу. Сперва девки стояловские смеялись: нашел, дескать, тощую да бездомную. С обиды смеялись, что свою не взял. А к двадцати годам выгулялась моя Алена в такую красавицу, что самому чудно. Тут голодное время, от работы горб трещит, а ей и горюшка мало. Сухую корку съест с квасом - и сыта. Веселая, песни поет. И я веселым домой аду, знаю, что всегда лаской встретит. Хмурый слова поперек не скажет. Сгоряча обругаю - молчит. Видит, поостыл я улыбнется, и вся хмарь с меня долой. Даже сказать нельзя, до чего я привык к ней. Заболела она после вторых родов. Опасно заболела. Григорий приехал на машине, увез в больницу. Алена без сознания была. Проводил я, зашел в хату и, понимаешь, чуть не закричал. Будто все нутро из меня вынули. Два стакана самогонки хватил - спать потянуло. Подошел к кровати, завеску отдернул - и опять нож по сердцу. Пусто... Ну, не выдержал я. Отнес маленьких к соседям, харчи в узелок - и в город. Четыре дня вокруг больницы шальной ходил, пока ее в окне не увидел. Случись бы что с ней тогда - и мне не жить. Вот какие дела, парень.
– Я, дядя Вань, помню, как тетя Лена болела.
– И я, брат, на всю жизнь помнить буду. Потом я ее месяца два до работы не допускал. Да разве ее устережешь, - дядя Иван засмеялся.– Пришел с поля - изба побелена. Ну, и корова опять же, и ребятишки...
Игорь пытался представить себе тетю Лену. Самая обыкновенная деревенская женщина в пестром платочке, с усталым лицом. Сколько таких приезжает каждое воскресенье на базар! Игорь не мог даже припомнить, какие у нее глаза. Помнит только руки: темные, сильные. Эти руки легко вытаскивают рогачом из печи огромный чугун с водой, подхватывают его, ставят на пол... Ходит тетя Лена быстро и как-то боком. Только что вытащила чугун, и вот уже несет с огорода лук, чистит картошку и в то же время покачивает ногой люльку, подвешенную к потолку. Она всегда занята делом. Даже когда Игорь и дядя Иван садятся за стол, тетя Лена продолжает хлопотать у печки.
– Не спишь, Игорь?– спросил дядя Иван, сворачивая новую папироску.
– Нет, слушаю.
– Растревожил ты меня. Вот привыкнешь к своей жизни и не замечаешь хорошего. Будто так и надо. Я как с финской пришел, так и не думал вроде об Алене своей. Ну, как о себе не думает человек. За делами недосуг.
– А на войне скучал?
– Не то чтобы скучал, а помнил все время. Как работаю сейчас спокойно, так и воевал спокойно... Я давно заметил: ежели одинокий человек или в семье непорядок - такому на фронте муторно. И гибнут такие чаще. Был у нас в роте мой земляк, кузнец Терентий. С одного года мы. Жена ему попалась холявистая, с ветерком. Он и тут все из-за нее терзался, боялся, как бы не скрутилась с кем. А на фронте совсем закис. Мажет, и причин у него для ревности не было, а мучился человек. Больно уж ненадежная баба. Ребята над ним
– Обоих?
– Нет, Димка вернулся... Потом взвод послали, до-роту прочистили. Вот к чему оно, душенное беспокойство, приводит. А мне среди других легче было. Конечно, и поморозился я, и в окружении трое суток на снегу голодный лежал, и плечо мне осколком поцарапало. Но на сердце тепло было... А как начнут ребята рассказывать про своих, я молчу. Много всяких разговоров про женский пол слышал. На фронте-то о женах все больше хорошее говорят. Слушал и думал: лучше моей все равно нет для меня. Знаю, что тоскует Алена, люто тоскует. Я ее в письмах успокаиваю, ругаю, а от той тоски мне вроде жить легче. А об ревности я и не вспоминал никогда. Потом в госпитале лежал. Много всяких женщин видел. Санитарки, фельдшерицы веяние из Ленинграда. Красивые бабы были. А все чужие. Ни с одной не ужился бы. Значит, так уж устроено, что для каждого мужика лишь одна баба на свете есть. Только не все находят свою, которая предназначена...
– А как ее найдешь? Ведь не написано на лбу у нее.
– Не написано, верно. Но я-то знаю - нашел свою... Когда отпустили меня со службы, не чаял, как до дому добраться. В Оду ев е даже к Григорию не заглянул. Прямой наводкой в Стоялово, ночью, пехом... Пришел, стучу в окошко. Эх, да что говорить! Не знаешь ты этой радости. А дай бог, чтобы узнал... Хорошая жена - это, парень, может, самое главное в жизни.
– Главное - Родина.
Дядя Иван приподнялся кряхтя, сел.
– Родина, говоришь? Родина, парень, это и есть жена, ребятишки, семья, хата моя, деревня.
– Ну, а страна, весь Советский Союз как же?
– Страна, страна.– Голос дяди Ивана звучал сердито.– На кой черт ты и ужен стране, ежели ты кукушка без гнезда. Что для такого летуна дорого? Ничего! А вот я за свою деревню, за свой дом голыми руками драться пойду. И так каждый. Ежели поодиночке - за свое болеем, а ежели наев кучу собрать получится, что за всю землю.
– Не обижайся, дядя Иван. Я тебя по-серьезному опрашиваю. Разобраться хочу.
– Поедешь учиться, там разберешься. А я и сам недалеко вижу. Знаю одно: дорого человеку то, что сделано своими руками.
– Дом?
– И дом, и семья, и колхоз.
– А если выше взять - значит, и государство.
– Ну, ты опять на облака полез, - усмехнулся Иван.– Ты про это с Сидором Крючком потолкуй. Он любит.
Задом, на четвереньках, дядя Иван выбрался из шалаша. Поднявшись, потянулся так, что захрустели кости.
– Наговорился я с тобой, Игорь, аж язык заболел. Хуже, чем на покосе, умаялся. Вылезай, пора уже нам.
Пошли по тропинке, среди смутно белеющих в темноте стволов яблонь. Издалека услышали храп деда Крючка. Возле большого шалаша, похожего на стог сена, дядя Иван остановился, позвал:
– Дед, а дед!
– Ктой-то? Ты, что ли?– раздался недовольный, хриплый тол ос.
– Я самый, вылазь.
– Поспать не дал, черт баламутный, - ворчал дед, одной рукой поддергивая короткие портки, другой мелко крестя рот.– Ты, Ванька, завсегда до срока приходишь.
– Во-на! Уже вторые петухи пели.
– А темень-то, ядрена лапоть!
– Пасмурь.
Голова у деда почти совсем лысая, только на висках торчат редкие волоски. Лицо худое, вытянутое. Маленькие глазки запрятаны глубоко под надбровными дугами. Шея у него длинная и морщинистая, как у ощипанного петуха. Дед сутулится, посконная рубаха на спине бугрится горбом.