Шрифт:
От составителя
Очередной том серии «Неизвестный Алексеев» по своему содержанию принципиально отличается от предыдущих томов, в которые за редкими исключениями включались только ранее не публиковавшиеся произведения. В этот том, соблюдая волю автора, было решено включить 420 стихотворений, написанных Геннадием Алексеевым в 1973–1977 годах и выбранных им для книги, которую он назвал «Послекнижие». Только четвертая часть этих стихов опубликована, преимущественно в книге «Я и город», вышедшей в 1991 году. Название «Послекнижие» выбрано автором потому, что стихи, написанные до 1973 года, он собрал в сборник, которому дал название «Книга». Часть стихов, вошедших в «Книгу», были опубликованы, а неопубликованные
Годы 1973–1977 в творчестве Геннадия Алексеева очень важны. В первом номере журнала «Аврора» за 1973 г. наконец был опубликован полный текст поэмы «Жар-птица», написанной еще в 1961 г. и отрывки из которой были опубликованы в газете «Смена» в 1965 г. По этой поэме, которую критик Никита Елисеев назвал одной из двух великих книг про блокаду, в 1975 г. режиссером Владимиром Воробьевым в Ленинградском театре музыкальной комедии был поставлен одноактный спектакль на музыку Александра Колкера, с которого люди выходили со слезами на глазах.
Публикация поэмы в «Авроре» несомненно дала сильный толчок творческой активности автора. В 1973 г. им написано более 200 стихотворений, 169 из них он включил в «Послекнижие». В 1975 г. Геннадий Алексеев был занят работой над музыкальном спектаклем, для которого написал новые стихотворные фрагменты в более строгой форме, и поэтому смог включить в «Послекнижие» только 13 стихотворений и одну короткую поэму.
Большинство стихов «Послекнижия» написано свободным стихом, ставшим более глубоким по содержанию. А в 1977 г. Геннадий Алексеев написал 25 сонетов в самой твердой из сонетных форм – итальянской (ababababcdcdcd), где используются только 4 рифмы. Скорость написания этих сонетов удивительна – первые 10 написаны всего за 9 дней – с 15 по 23 марта, 11 за 12 дней в апреле, 1 в мае и только 3 в августе. Этим он доказал, что выбор формы свободного стиха не вызван нежеланием автора писать проще.
А. М. Ельяшевич
Вместо предисловия
И что-то переменилось в освещении, бесшумные часы много-много-много раз пробили, минули годы, и перекрасил угрюмые декорации невидимый луч… стало тише, а-а-а, исчезли Довлатов, Рубин; Кузьминский прощался в дверях с
Агой и Анной, не было уже и Кондратова, Уфлянда, мирно беседовали лишь Тропов и Гена Алексеев – Гена посмеивался. – Зачем кучковаться и подставляться, собираясь в мишень, по которой органам легче ударить, что им стоит покончить одним ударом с самостийным богемным притоном? – Тропов же сообщал Гене, что на миру и смерть красна, тем паче, это не простой богемный притон, не случайное грязное стойло Пегаса, куда мы эмигрировали из несвободы, а место историческое, вшивая биржа.
Гена? Редкий для «Сайгона» гость, давненько не жаловал.
Соснин даже не сразу его заметил.
Такой же, как прежде. Тёмно-каштановые, с рыжеватым отливом волосы, чёткий профиль, светло-голубые глаза, скупая мимика… даже борода, отпущенная в последние годы, аккуратно росла «по форме» – Гена, казалось, постоянно, и сейчас, когда пил жидкий кофе из цилиндрической чашки с отбитой ручкой, строго следил за собою со стороны.
И нерифмованные, свободные стихи его были сдержанны и точны, внимательны и точны, ироничны и точны; педантичны, как он сам.
Как изысканно он сервировал низкий стеклянный столик, ожидая гостей на свой день рождения, ежегодно, восемнадцатого июня… симметричные символические картины, написанные темперой, – на стенах, густо-красные пионы – в стеклянной вазе; небольшой письменный стол с остро оточенными карандашами в высоком стаканчике, аккуратной стопкой листов бумаги и фотографией Вяльцевой, потусторонней музы.
Выверенно-точно сервированный столик, ни тарелки, ни фужера и на миллиметр нельзя было сдвинуть, не оскорбив строгое чувство прекрасного, которое жило в Гене! И порядок пития был для него не менее важен – сухое вино, водка, коньяк, уже в сумерках белой ночи подавались причудливые коктейли со льдом, которые могли свалить с ног… не раз бывало, что и валили…
Если взятьтень стрекозы,скользящую по воде,а потоммраморную голову Персефоныс белыми слепыми глазами,а потомспортивный автомобиль,мчащийся по проспектус оглушительным воем,а послеконцерт для клавесина и флейты,сочинённый молодым композитором,и, наконец,стакан холодного томатного сокаи пару белых махровых гвоздик,то получится неплохойи довольно крепкий коктейль.Ритм и его стихов неуловим, но если у Кривулина блуждания ритма задаются прежде всего блужданием самой рифмы, то в Гениных верлибрах ритм лишь ощущается в напряжении строк, смысловой заряд с нетерпением ждёт разрядки в последнем слове.
Его можно сделать ещё крепче,если добавитьвечернюю прогулку по набережной,когда на кораблях уже все спяти только вахтенные, зевая,бродят по палубам.Пожалуй,его не испортил быи телефонный звонок среди ночи,когда вы вскакиваете с постели,хватаете трубкуи слышите только гудки.Но этоуже на любителя.– Его стих – этакое простенькое, с итоговым подвохом, иносказание.
– Обманчиво-простенькое!
– Ну да. И с жёстким каркасом, который обволакивается поэтическим воздухом.
В один печальный туманный вечердо меня дошло,что я не бессмертен,что я непременно умрув одно прекрасное ясное утро.– И он о смерти!
– Самая больная из вечных тем!
От этой мыслия не подскочил,как ужаленный злющей осой,не вскрикнул,как укушенный бешенным псом,не взвыл,как ошпаренный крутым кипятком,но, признаться,я отчаянно загрустилот этойвнезапно пронзившей меня мыслив тотневыносимо печальныйи на редкость туманный вечер.Погрустив,я лёг спатьи проснулся прекрасным ясным утром.Летали галки,дымили трубы,грохотали грузовики.«Может быть, я всё же бессмертен? —подумал я. – Всякое бывает».– Почему печален даже тогда, когда улыбается, когда смеётся?
– Геннадий Иванович, здрасьте! – не удержалась Милка.
– Почему такой грустный вид? – подключилась Таточка, а Геннадий Иванович, только теперь увидевший весёленькую компанию, признался с беззащитной улыбкой. – Жизнь не удалась.
Тропов захохотал. – Удалась, удалась на славу! Не верьте бытовым самооценкам поэта, отравленного мировой скорбью. Вот, – Тропов лихо взбирался на своего загнанного, с потрёпанной сбруей и оборванными стременами, конька, – вольно пируем в рабочее время за гроши с ослепительными красавицами, в этой ли поднадзорной богемной забегаловке пируем, в стерильных ли «Астории», «Европейской», для нас, прогульщиков социализма, все двери открыты, швейцары кланяются…