Неизвестный солдат
Шрифт:
На садовом, сколоченном из досок столе валялись пустые консервные банки. Бокарев понюхал одну – она пахла колбасой. Вернулся к бочке, зачерпнул воды, отпил – ничего, сойдет.
Он услышал шорох в доме и присел у бочки.
Из дома вышел солдат в нательном темноватом белье, помочился с крыльца и вернулся в дом.
Опять все стихло.
С пакетом в кармане и банкой воды в руке Бокарев подошел к забору, провел ладонью по его верху – верх был узкий, а опорные столбы заострены. Он нашел место между столбом и досками, втиснул туда банку и, не
Все сошло благополучно. Он лег животом на забор, достал банку, осторожно притянул к себе, спустился на землю, прокрался к своему забору, перебрался через него и вернулся на сеновал.
– На, пей!
Краюшкин жадно припал к банке.
Перевязывая ногу Краюшкину, Бокарев удовлетворенно сказал.
– Затянет в два дня.
– Рисковый ты парень, – заметил Краюшкин, – хватятся, пакет будут искать.
– Не беспокойся, – уверенно ответил Бокарев. – Думаешь, немец дурак? Сам доложит, что потерял пакет? Сопрет где-нибудь. А будут искать – есть чем отстреливаться. – Он кивнул на автоматы. – А дойдет до крайности – выйдем на улицу и закидаем их гранатами.
Краюшкин молчал.
– Чего молчишь? – спросил Бокарев.
– Зачем говорить – услышат.
– Боишься?
– Чего бояться, – ответил Краюшкин. – Верти не верти, а придется померти.
– Все прибаутничаешь, – сказал Бокарев, – а нужно задачу решать: как уйти отсюда.
29
На работу я еще ездил, но в вагончике больше не жил. Ночевал у дедушки.
Я не боялся Юры. Думаю, наоборот: он меня боялся. Но я не могу жить в одном вагончике с человеком, с которым не разговариваю.
Это вообще тягостно – жить с человеком, с которым не разговариваешь. Есть семьи, где люди по году не разговаривают. Живут вместе, едят за одним столом, вместе смотрят телевизор, а вот – представьте себе – не разговаривают. Объясняются через третьих лиц или посредством записок.
У нас дома этого никогда не было. Поспорили, поконфликтовали, даже поссорились, но не разговаривать? Глупо. Тогда надо разъезжаться.
Я так и сделал. Кое-какое мое барахлишко еще было в вагончике, а я опять каждый день ездил в город и из города – жил у дедушки. Тем более, что после устроенной Вороновым публичной выволочки, после того как я обнаружил общую к себе враждебность, мне стало что-то неуютно на участке.
Придется, видно, сматывать удочки.
О том, что Юра схлопотал от меня, никто не знал. Я никому не рассказывал, Юра – тем более. Андрей тоже помалкивал: о таких вещах здесь трепа не бывает, ребята выдержанные. Даже Маврин ничего не знал.
Одна только Люда о чем-то догадывалась, вопросительно смотрела на меня, ждала, что я ей расскажу. Но я делал вид, что не замечаю ее взглядов. Если так интересуется, пусть узнает у своего Юрочки.
В конце концов она не выдержала и спросила сама.
Она приехала к нам в мастерскую оформлять наряды. Все
Люда уселась на табурет, прикрыв его, по моему совету, газетой, некоторое время смотрела, как я работаю, потом спросила:
– Сережа, из-за чего вы подрались с Юрой?
Берет на пушку, на понт берет. Делает вид, что знает, а на самом деле ничего не знает, только догадывается. И если я поймаюсь, то окажусь источником информации, то есть сплетником.
– Когда это было? – спросил я.
– Сережа, не притворяйся, я знаю.
– А знаешь, зачем спрашиваешь?
– Хочу услышать об этом от тебя.
– А от кого еще слыхала?
– Слыхала, – объявила она таким тоном, будто действительно слыхала, но не может сказать, от кого.
Люда, в общем, ничего девка. Артельная, «нашего табора», как здесь говорят, добрая, широкая: когда у нее что есть, ничего не жалеет, всем поделится. Только редко у нее что бывает... Но она поверхностна, легкомысленна и лжива. Лжива не для какой-то выгоды, а просто так, по натуре, безо всякой цели, не себе на пользу, а себе во вред. Такая эксцентричная, экзальтированная особа, фантазерка.
И сейчас она, по своему обыкновению, нахально врала, будто кто-то что ей говорил. Никто ей ничего не говорил.
– Ничего ты не слыхала и не могла слыхать. Никакой драки не было и быть не могло.
– А почему вы не разговариваете?
– Опять: из чего ты заключила?
– Вижу. И ты перестал с нами обедать.
– Живу в городе и обедаю в городе.
Когда-то я был лопухом. Меня разыгрывали, и я попадал в глупое положение. Но сейчас нет, извините, я научился взвешивать свои слова. Ничего она у меня не выпытает, пусть не старается.
Она сидела в нашем тесном сарайчике, среди разобранных машин и агрегатов, среди железок и тряпок, на грязном табурете, который, если бы не я, даже не покрыла бы газетой, и ее мини-юбка, и мини-плащ, и модные туфли казались здесь жалкими. Я заметил на ее шикарном плаще пятна, каблуки были стоптаны, петли у чулок спущены. Все это, повторяю, выглядело жалким. И сама она выглядела жалкой, несчастная девчонка без семьи, без дома, перекати-поле.
– Чего домой не едешь? – спросил я, продолжая возиться с мостом.
Она не ожидала такого вопроса – он застал ее врасплох. И молчала.
– У тебя кто родители?
Она хмуро и нехотя ответила:
– Мой отец полковник милиции.
Штука! А я-то думал, что у нее отец слесарь, а мать медсестра. А ее отец – полковник. Да еще милиции. Наверно, от него и забилась к нам на участок, чтобы он не мог разыскать ее. Впрочем, возможно, и не прячется.
– Братья-сестры есть?
– Нет.
Единственная дочь. И сбежала.
– В чем вы не поладили?