Неизвестный солдат
Шрифт:
– Со стрельбой… По цели промаху не дадим, – сказал Рахикайнен.
– Будут страшные рукопашные бои, хи-хи-хи. Рахикайнена наградят крестом Маннергейма, хи-хи-хи.
Лахтинен с недовольным видом отвернулся и стал рассматривать верхушки деревьев, как будто желая показать, что не хочет тратить время на разговор с любыми-всякими.
Подошли Коскела с Хиетаненом, сообщив, что они сейчас же пойдут дальше. Коскела предложил Хиетанену отдохнуть в медсанбате по крайней мере до тех пор, пока у него полностью не восстановится слух. Однако Хиетанен после своего подвига отнюдь не желал довольствоваться такой пассивной ролью. Он был слишком возбужден, чтобы отлеживаться, радовался происходящему, и все его понимали. Хотя Хиетанен все еще удивлялся вслух собственной доблести, он приправлял
– Шаго-ом марш!…
Балагурство и шутки прекратились. Беззаботность исчезла так же быстро, как и появилась. Солдаты побрели дальше молча, с тревожными, напряженными лицами.
Пройдя с километр, они вновь натолкнулись на противника. Артиллерия была достаточно близко, чтобы оказать им поддержку, и им удалось отбросить противника метров на сто, но на окраине деревни атака захлебнулась. До наступления темноты они предприняли еще одну попытку атаковать, но безуспешно. Усталость, нежелание воевать и темнота положили конец атаке. Сарастие счел за лучшее дождаться нового дня, несмотря на то что раненые из-за этого еще на одну ночь оказывались без ухода.
Батальон занял позицию на краю поля, прилегающего к деревне. Ничейная полоса проходила по картофельному полю, и под покровом темноты Рокка и Рахикайнен поползли туда. Однако противник заслышал, как они выкапывают картошку, и Рахикайнен ни с чем пополз обратно, потому что вокруг градом посыпались пули. Рокка же укрылся в канаве и, когда стрельба прекратилась, снова принялся копать. Он принес столько картошки, что ее хватило и на взвод Карилуото.
В лесу за позициями выкопали яму, развели в ней костер и начали печь картошку. Огонь прикрыли навесом из хвойных веток и сидели возле него съежившись в темноте, под мелким дождем. Только теперь усталость и голод взяли верх над нервным напряжением. Жадно глотали они плохо промытую картошку, и грязь пополам со слюной сочилась у них из уголков рта. Сухой паек, выданный на три дня, кончился еще утром, и они ели пустую картошку и были довольны. Это была хорошая картошка. После еды все, за исключением часовых, завалились под ель и, несмотря на холодный дождь, заснули мертвецким сном. Им немного и нужно было. Ванхала спал в луже; он плюхнулся туда и больше уже и не искал места получше.
Однако где-то глубоко внутри бодрствовал страх. Когда перестрелка начинала хоть чуть-чуть усиливаться, кто-либо из солдат тут же приподнимался и с минуту напряженно прислушивался: как только треск выстрелов ослабевал, он укладывался вновь и засыпал раньше, чем его голова касалась земли.
Палатка перевязочного пункта была забита битком. Умирающих, что лежали без сознания, и легко раненных вынесли наружу. Из ельника рядом с палаткой доносились слабые стоны. Санитары сидели на земле съежившись, безразличные ко всему, стараясь отрешиться от этих бесконечных людских страданий. Врач устал и изнервничался. Тяжело было смотреть, как умирали люди, и при этом знать, что немедленная операция спасла бы многих из них. Сделать ее здесь не было возможности. Он мог только перевязывать раны и впрыскивать морфий.
Один из умирающих, лежавший пока в палатке, был ранен еще позавчера вечером, когда батальон вышел к шоссе. Пуля попала ему в низ живота, и он страшно мучился, хотя под вечер начал временами впадать в забытье, и это слегка облегчило его страдания. Врач наклонился над ним, и раненый открыл лихорадочно блестящие глаза. Они были устремлены в потолок палатки, на который падала бесформенная тень врача. За спиной врача горел яркий фонарь фирмы "Петромакс".
– Ну, как дела? – шепотом спросил врач, увидев, что раненый в сознании.
Тот молчал, не сводя глаз с тени на потолке. Затем обратил взгляд на врача. Губы раненого шевелились, но он не издавал ни звука. Врач отвернулся в сторону. Он не мог смотреть в эти глаза, пылающие жаром и страхом. Раненый снова уставился на тень. Он начал что-то беззвучно говорить, попытался поднять голову, но не смог. Видно было, что он охвачен смертельным страхом. Врач подставил ухо к его губам и различил слова:
– Смерть… На по… тол… ке… Господи… Иисусе…
Раненый все еще отчаянно пытался поднять голову, и врач, положив руку ему на лоб, прижал его голову к подушке.
– Закройте глаза. Там ничего нет. Вам больно?
Раненый не успокаивался, и врач потерял терпение.
Раздраженный, выбрался он из палатки и сказал приткнувшемуся у ели пастору:
– Ээрола скоро умрет. Пошел бы ты, попытался что-нибудь сделать. Он опять стал беспокойным, и я не могу без конца вкалывать ему морфий. К тому же его тошнит. Господи боже, когда ж они откроют шоссе?
Измученный и издергавшийся, врач говорил с пастором почти враждебно. Вообще-то ему не хотелось пускать пастора в палатку для разговора с Ээролой, ибо это могло плохо подействовать на других раненых. Кому приятно слушать, как другого подготавливают к смерти, когда сам со страхом в сердце ожидаешь ее в любую минуту. По этой же причине он распорядился по возможности выносить наружу всех умирающих; смерть нескольких раненых в палатке глубоко потрясла всех остальных. Тягостно было лишь то, что приходилось выносить их под дождь. Правда, их хорошо укрывали, да и едва ли кто из них что- то осознавал. С практической точки зрения этот выход все же был лучшим. Врач проклинал перевязочный пункт третьего батальона, которому он одолжил свою вторую палатку. раненых там было еще больше, так как одна рога батальона попала под сильный минометный обстрел.
– Мы, полумертвые, тащили на себе эту палатку и все равно не можем воспользоваться ею… Неужели обязательно нужно было оставаться здесь?
– Командир батальона сказал, что люди устали и ночная атака не удастся… А что, Ээрола звал меня?
– Нет. Но он боится смерти и, как мне показалось, молится. Попробуй успокоить его.
Пастор снял с себя черный прорезиненный плащ и повесил его на сук. Затем прокашлялся и попытался сосредоточиться. У него была привычка прежде, чем войти к духовному чаду, прочитать про себя короткую молитву. Эта привычка стала уже автоматической, что лишало молитву всякой духовной силы. Пастор напоминал косца, который перед каждой новой полосой машинально проводит оселком по косе.
Он ползком проскользнул в палатку. Прошло некоторое время, пока глаза его привыкли к свету "Петромакса". Пылала теплом печка, в воздухе стоял сильный запах дезинфекции. Возле печки сидел нахохлившись полусонный санитар. Вдоль стен палатки лежали завернутые в одеяла раненые. Кто-то тихо стонал.
Пастор ползком добрался до Ээролы. Тот глянул на него беспокойными глазами, в которых мешались лихорадка и близкая смерть. Пастор увидел на лице Ээролы крупные капли пота – верный признак в подобных случаях.
– Брат, тебе трудно?
Раненый хотел что-то сказать, но слова застревали у него в горле.
Пастор видел перед собой грязное, изможденное лицо, уже как бы отсвечивавшее желтизной. Под глазами залегли темные тени, в них как будто притаилось страдание. Шея была загорелая и грязная, из-под мундира виднелся засаленный ворот фланелевой рубахи. Ээроле было двадцать лет. Тело у него было слабое и худое: он всю жизнь недоедал. Поденщик в крупном поместье, сын батрака-издольщика, он принадлежал к той общественной группе, ниже которой стоят только обитатели богаделен и бродяги. Тяжелая работа и скудное питание наложили отчетливую печать на его развитие, и все-таки он с цепкостью рано повзрослевшего подростка упорно боролся со смертью. У этого юноши была некая цель, к которой он стремился, но которой едва ли теперь уже достигнет. Он мечтал обзавестись новым, сшитым по мерке костюмом и велосипедом. Однако весь свой скудный заработок ему приходилось отдавать в семью, и его мечта никак не сбывалась. Это было очень обидно, поскольку обе эти вещи считались у него в деревне атрибутами взрослого мужчины. В вельветовой куртке и брюках, заправленных в сапоги, он и пришел в армию.