Неизвестный Троцкий (Илья Троцкий, Иван Бунин и эмиграция первой волны)
Шрифт:
Куприн написал своих «Юнкеров», «Елань», книгу «Храбрые беглецы», рассказы для детей, не выезжая с улицы Жака Оффенбаха, и, конечно, задолго до того страшного дня, когда бессильного, немощного, полупарализованного, полуживого, и уже бывшего, а не сущего, везли его в отдельном купэ на советскую родину, на подпочвенные пласты, на осиротевшую дачу в Гатчине.
Все вещи Алданова, начиная от «Св. Елены» и «Девятого Термидора» и кончая «Ключом», «Бегством», «Истоками», — блестящий перечень их в несколько строк не уложишь, — задуманы и созданы в эмиграции, заграницей, за рубежом.
Рассказы, романы, повести Бориса Зайцева — «Анна», «Дом в Пасси», его «Тургенев», «Жуковский», — все это плоды трудов и дней невольного и длительного изгнания.
Свою
Там была только одиночная камера, и в одиночной камере смерть.
То же самое, и в полной мере, относилось и к Осоргину, и к Адамовичу, и к Ходасевичу, и к Мочульскому, и к многочисленным молодым беллетристам и поэтам, чуть ли возникшим и окрепшим уже в эмиграции.
А об историках, философах, и ученых и говорить не приходится.
Бердяев, Лев Шестов, Ростовцев, Лосский, Степун, — вся эта Большая, а не Малая медведица, расточала свой звездный блеск тоже не на русские, и на иностранные горизонты. И вот оказывалось, что о любви к отечеству и о народной гордости можно было с полным правом декламировать вслух не только на Ленинском шоссе или на площади Урицкого, но и где-то у черта на рогах, на левом берегу Сены, в стареньком помещении Тургеневской библиотеки, неожиданно пополнившейся томами и томами новых изгнанников, на которых, продолжая желтеть от времени, глядели старомодные портреты Герцена и Огарева, не убоявшихся легкокрылого афоризма, что мол на подошвах сапог нельзя унести с собой родину...
Оказалось, что можно, и что история эта, конечно, повторяется12.
Однако помимо творческого потенциала и высоких принципов существовала еще и грубая реальность: литературная среда русского Зарубежья была перенасыщена профессиональными литераторами, и жить на одни гонорары было практически невозможно13, хотя такие журналисты «с именем», как И.М. Троцкий, были востребованы.
Кроме жесткой конкуренции и хронического безденежья литераторы-эмигранты постоянно сталкивались с враждебным отношением к себе местных собратьев по перу, в большинстве своем симпатизировавших Советскому Союзу. Да и правительства западных демократий, из-за боязни осложнений во взаимоотношениях с СССР, не выказывали особого
желания помогать русским эмигрантским сообществам.
Среди европейских писателей «первого эшелона» были, конечно, случаи глубокого понимания и сочувствия участи русских изгнанников. Так, например, Томас Манн после своей первой личной встрече с Буниным в парижской квартире Льва Шестова (28 января 1926 г.)14 писал, что приверженность к культуре своей страны:
<...> сегодня обрекает людей <типа Бунина>стать контрреволюционерами, буржуазными, антипролетарскими, политическими преступниками, вынужденными покинуть свою страну, если это удается. Тут я чувствую симпатию, солидарность — некоторого рода потенциальное товарищество; ибо мы в Германии еще не дошли до того, чтобы писатель с чертами характера, похожими на бунинские, должен был отряхивать прах отечества со своих ног и есть хлеб Запада. Но я не сомневаюсь нисколько в том, что в подобных обстоятельствах я разделил бы его судьбу».
Увы, для Томаса Манна последнее замечание оказалось пророческим — через всего семь лет он сам стал изгнанником. Однако, в общем и целом, западные интеллектуалы относились к русской эмиграции неприязненно.
Эти изгнанники нашли столь мало сочувствия и понимания со стороны принявших их стран. Чудовищность положения русских эмигрантов заключалась в том, что к ним, сбежавшим от ада большевистской революции, относились с таким презрением, будто бы они были отребьем человечества или отбросами истории15.
Таким образом, упорная полувековая работа русской диаспоры по сохранению в Зарубежье очага истинно русской культуры шла в условиях «борьбы за выживание». В отличие
Иван Бунин, на Западе влачили полунищенское существование16. В подобном ракурсе результаты их работы кажутся еще более поразительными — по своему объему, культурно-историческому и художественному значению.
Мироощущение интеллектуальной элиты русского Зарубежья Иван Бунин выразил в своей программной речи «Миссия русской эмиграции» (Париж, 16 февраля 1924 г.17):
Если бы даже наш исход из России был только инстинктивным протестом против душегубства и разрушительства, воцарившегося там, то и тогда нужно было бы сказать, что легла на нас миссия некоего указания: «Взгляни, мир, на этот великий исход и осмысли его значение. Вот перед тобой миллион из числа лучших русских душ, свидетельствующих, что далеко не вся Россия приемлет власть, низость и злодеяния ее захватчиков; перед тобой миллион душ, облеченных в глубочайший траур, душ, коим было дано видеть гибель и срам одного из самых могущественных земных царств и знать, что это царство есть плоть и кровь их, дано было оставить домы и гробы отчие, часто поруганные, оплакать горчайшими слезами тысячи и тысячи безвинно убиенных и замученных, лишиться всякого человеческого благополучия, испытать врага столь подлого и свирепого, что нет имени его подлости и свирепству, мучиться всеми казнями египетскими в своем отступлении перед ним, воспринять все мыслимые унижения и заушения на путях чужеземного скитальчества: взгляни, мир, и знай, что пишется в твоих летописях одна из самых черных и, быть может, роковых для тебя страниц!» <...> Была Россия, был великий, ломившийся от всякого скарба дом, населенный могучим семейством, созданный благословенными трудами многих и многих поколений, освященный богопочитанием , памятью о прошлом и всем тем, что называется культом и культурой. Что же с ним сделали? Заплатили за свержение домоправителя полным разгромом буквально всего дома и неслыханным братоубийством, всем тем кошмарно-кровавым балаганом, чудовищные последствия которого неисчислимы... <...>
Миссия русской эмиграции, доказавшей своим исходом из России и своей борьбой, своими ледяными походами, что она не
только за страх, но и за совесть не приемлет Ленинских градов, Ленинских заповедей, миссия эта заключается ныне в продолжении этого неприятия. «Они хотят, чтобы реки текли вспять, не хотят признать совершившегося!» Нет, не так, мы хотим не обратного, а только иного течения. Мы не отрицаем факта, а расцениваем с точки зрения не партийной, не политической, а человеческой, религиозной. <...> мы очень прислушиваемся и — ясно слышим все еще тот же и все еще преобладающий голос хама, хищника и комсомольца да глухие вздохи. Знаю, многие уже сдались, многие пали, а сдадутся и падут еще тысячи и тысячи. Но все равно: останутся и такие, что не сдадутся никогда. И пребудут в верности заповедям Синайским и Галилейским, а не планетарной матерщине <...>. Пребудут в любви к России Сергия Преподобного, а не той, что распевала: «Ах, ах, тра-та-та, без креста!» и будто бы мистически пылала во имя какого-то будущего, вящего воссияния. <...>
Говорили — скорбно и трогательно — говорили на древней Руси: «Подождем, православные, когда Бог переменит орду»! Давайте подождем и мы. Подождем соглашаться на новый «похабный мир» с нынешней ордой18.
Успех бунинской речи сделал писателя духовным лидером той интеллектуальной части русской эмиграции, где превалировали либерально-демократические воззрения, христианский персонализм и мессианизм. Из людей именно такого типа организовался своего рода «бунинский круг», к которому принадлежал и И.М. Троцкий. Для всего бунинского окружения: