Неизвестный Юлиан Семенов. Умру я ненадолго...
Шрифт:
Культ личности у нас начинается тогда, когда первый секретарь отрывается от текста написанного для него доклада и начинает шутить...
Если сегодня соврешь ты мне,
То я завтра солгу тебе,
А послезавтра солжет нам он,
И после него солгут они,
И станет тогда ложь — для всех.
1963 год
К
Каждый раз, когда я часов в семь приходил на пляж выкупаться перед тем, как снова сесть работать, там обязательно сидел седой мужчина, беззубый, с удивительными, какими-то даже болезненно добрыми глазами. Глаза у него были черные, такие черные, что иногда казались подернутыми желтизной. Это был детский поэт Овсей Дриз.
По-русски он говорил плохо. Изумительно читал по-еврейски свои стихи. А когда однажды на литературном вечере его переводчица прочла его стихи по-русски, причем стихи очень хорошо переведенные, Овсей Дриз покраснел, на глазах выступили слезы, разволновался ужасно и стал от этого еще более трогательным и милым мне.
Как-то раз, когда мы сидели с ним на берегу, он мне сказал: «Нас было много детей у мамы. И я помню, как мама нам говорила: “Надо пойти к Абрамсону, — а это был в нашем селе богатей — и попросить у него наперсток муки”. Она все мерила на наперсток. А я вот сижу и думаю: на что же я меряю? Море — на наперсток или море — на море?»
Он вздохнул, посмотрел в сверкающую, казавшуюся холодной даль моря, грустно улыбнулся и сказал: «Как это странно: мама жила очень плохо, я живу хорошо, хотя я знал много ужасов в жизни, а сын-то мой будет жить отлично. Может быть, отсюда в людях идет зависть: в отце — к сыну, в дедушке — к внуку...»
Было ему необыкновенно приятно, когда пришла «Литературная газета», в которой старый детский писатель, автор «Книги о себе» Л. Пантелеев очень нежно отозвался о Дризе как о мастере своеобычном и — что обязательно необходимо для детской литературы — очень чистом человеке.
Оказалось, что Дриз — сексот, грабил людей. У меня, кстати, одолжил 10 рублей, не вернул и выпил всю водку, все заблевал, а рядом в комнате лежала тяжелобольная Дуня и шло следствие.
18 апреля 1964 года
В ВТО мечется Женя Евтушенко. Читает стихи с рефреном: «Паноптикум, паноптикум!» Ужасно суетился, когда пришли актеры молодежного театра. Он встал со своего места и ходил посреди зала, чтобы его заметили.
1964 год
У Молотова на ужине — мы с ним были вдвоем, а за стеной в одной из комнат грохотал американский джаз. Были 4 кусочка курицы, сыр, соленые огурцы, варенье, у него булочка для диабетиков, а у меня — 4 куска хлеба на тарелке. Он пил из чашки в подстаканнике — подарок Светланы.
В кабинетике — очень маленьком — диван, 2 стула, — все в белых с заплатками чехлах, зеленый стол, на стене — барельеф Ленина коричневый из дерева. Стены — голубые с белым. Он очень внимательно слушал, когда
Рассказал, когда речь зашла о реакции на смерть Кеннеди, как консул в Нью-Йорке Киселев — «он, кажется, потом был у нас послом в Египте», говорил ему, что новость о смерти Рузвельта он услышал в поезде. Американцы прослушали последние известия и продолжали свой завтрак.
Обращается ко мне: «Товарищ Семенов».
Читал стихи Энцесбергера в Интерлите. Хвалит. Хваля Ромма, упрекает его в отсутствии показа классовой подоплеки фашизма.
— Эмоционально, конечно, хорошо.
— Это один путь, — говорю я, — эмоциональный, а публицисты и историки должны подтвердить наукой.
С этим Молотов согласился.
Говорил, что разведчики доносили о нервозности в немецком посольстве перед началом войны. «А как нам было выиграть хоть день, как не объявляя, что никаких приготовлений с германской стороны не ведется? Как иначе?».
13 октября 1964 года
Ойстрах рассказывал Безродному, что он, как и Рихтер, часто на концертах «делает» рожи. В чем дело? Многие считают, что это — высшее выражение чувства, а Ойстрах дружески признался Игорю, что он гримасничает, когда ему становится скучно и хочется спать. Он гримасничаньем разгоняет тоску, скуку и сон.
В октябре на Николке небо среди сосен кажется свежеоцинкованными крышами деревенских изб.
Вчера, 12 октября, был у Евгения Симонова с Юлой и Левой. Там был старейший гитарист, цыган, друг Шаляпина, поступавший в Петербургскую консерваторию в 1904 году — Сергей Александрович Сорокин. Пел так, что мурашки ознобили. Потомок Фета — Шеншина — тот был женат на его бабке — цыганке.
Рассказывал поразительные истории. «Мы поедем в Самарканд» — история соперничества принца Ольденбургского и министра финансов Юхминцева, который ради цыганки Ольги устраивал гульбы: «По Неве шли четыре парома: в первом — цыгане, во втором — закуски, в третьем — сама Ольга, в четвертом — духовой оркестр. И проворовался на 500 000. Победоносцев еще нажал — и суд.
Император написал: “Любишь кататься — люби и саночки возить — 20 лет каторги”. Его друг поэт, проводив министра в каторгу, вернулся с вокзала в ресторан “Самарканд” и сказал: “Чавелы, вот только что отправил в каторгу имя рек”. Те — поражены, плакать... наивные люди, романтики, они ж про деньги ничего не понимают. И так спели в память — что слов нет!
Провожали Федора Ивановича. Ух дали! Он с собой увез скрипача — теперь мировая известность, Мирона Полякина. Мы с Полякиным и Хейфицем вместе в консерваторию поступили, только у них родители евреи, они в люди вышли, а мой русский батюшка отодрал меня по заднице и дал в руки балалайку — благо, с Андреевым дружил.