Нексус
Шрифт:
Стены теперь пусты. Но даже если бы они были увешаны шедеврами, я бы все равно не смог ничего разглядеть. Все поглотила тьма. Я, как Бальзак, живу среди воображаемых картин. Рамы и те воображаемые.
Исаак Прах – из праха рожденный и в прах возвращающийся. Прах к праху. Добавим еще кодицилл в память о прошлом.
Анастасия, она же Хегоробору, она же Берта Филигри с озера Тахо-Титикака, принадлежащая к Императорскому царскому дому, временно находится под наблюдением в клинике для душевнобольных. Она легла туда по собственной воле – проверить, все ли в порядке у нее с головой. Савл лает в бреду, в полной уверенности, что он – Исаак Прах. Мы заперты снегопадом в дешевых меблирашках с отдельной раковиной и двумя односпальными кроватями. Время от времени вспыхивает молния. Граф Бруга, эта всеми обожаемая кукла, покоится на бюро в окружении яванских и тибетских божков. У него плотоядный взгляд сумасшедшего, жадными глотками
3
«Для мальчиков и девочек» (лат.).
Единственная лакуна – розановская «Метафизика пола».
Я нашел клочок оберточной бумаги (из мясной лавки), на котором рукой Анастасии выведено следующее (очевидно, цитата из одной из ее книг): «Этот странный мыслитель Н. Федоров, русский из русских, тоже будет обосновывать своеобразный анархизм, враждебный государству».
Покажи я эту бумажку Кронски, и он тут же помчится в дурдом, чтобы предъявить ее в качестве доказательства. Доказательства чего? А того, что Стася в абсолютно здравом уме.
Вчера, что ли? – да, вчера, около четырех утра, выйдя к метро на поиски Моны, я высмотрел не кого-нибудь, а именно Мону под ручку с ее дружком-рестлером Джимом Дрисколлом, неторопливо бредущих сквозь завесу гонимого ветром снега. Глядя на них, можно было подумать, что они собирают фиалки на медовых лугах. Не замечая ни снега, ни льда, ни шквальных порывов северного ветра с реки, не страшась ни Бога, ни человека. Идут себе и идут – смеются, болтают, воркуют… Вольные, как вешние жаворонки.
Чу! Жаворонка песнь звенит, всходя на небеса…Какое-то время я следовал за ними, слегка поддавшись их заразительной беспечности. Затем вдруг решил сделать круг и свернул налево, в сторону апартаментов Осецки. Хотя лучше сказать – «клетушек» Осецки. Конечно же, у него горит свет и пианола тихо наигрывает morceaux choisis de [4] Дохнаньи.
«Аве вам! милейшие вши!» – подумал я и пошел дальше. Поднимался туман и тянулся к каналу Гованус. Должно быть, таял полярный лед.
4
Избранные произведения (фр.).
Вернувшись домой, я застал Мону за туалетом: она накладывала крем на лицо.
– Где это ты пропадаешь, скажи на милость? – вопрошает она тоном обвинителя.
– А сама-то ты давно пришла? – парирую я.
– Несколько часов назад.
– Странно. Готов поклясться, что меня не было всего минут двадцать. Может, я стал лунатиком и гулял во сне? Как это ни смешно, мне пригрезилось, что я видел, как ты шла в обнимку с Джимом Дрисколлом…
– Ты не болен, Вэл? По-моему, у тебя жар.
– Нет, только пар. Галлюцинация, в смысле.
Она трогает мой лоб, щупает пульс. По внешним показателям все в норме. Это ее озадачивает. Зачем же тогда выдумывать все эти небылицы? Чтобы просто ей досадить? У нас что, других забот мало? Стася в психушке, платежи просрочены. Мне бы следовало проявлять больше рассудительности.
Я бросаю взгляд на будильник и показываю на пальцах: шесть часов.
– Знаю, – говорит Мона.
– Так, значит, это не тебя я видел сейчас на улице?
Она так на меня смотрит, будто я на грани помешательства.
– Ничего страшного, радость моя, – щебечу я. – Должно быть, это я с пьяных глаз – просто всю ночь пил шампанское. Теперь-то я точно уверен, что это была не ты. Это было твое астральное тело. – Пауза. – Кстати, у Стаси все нормально. Я как раз
– Ты?..
– А что? Мне захотелось сделать что-нибудь полезное, вот я и решил навестить ее, разузнать, что да как. Отнес ей кусок русской шарлотки.
– Тебе надо поспать, Вэл, – ты жутко вымотался. – Пауза. – Если хочешь знать, почему я так поздно пришла, тогда слушай, я все тебе расскажу. Я только что от Стаси. Мы расстались три часа назад. – Тут она загоготала – или, может, раскудахталась? – Нет, лучше завтра. Это долгая история.
К ее вящему изумлению, я ответил:
– Не утруждайся – я уже в курсе.
Мы погасили свет и залегли в постель. До меня доносился сдавленный смех Моны.
В качестве легкого щелчка ей на сон грядущий я прошептал: «Берта Филигри с озера Титикака».
Часто после сидения над Шпенглером или Эли Фором я не раздеваясь плюхался в постель и, вместо того чтобы размышлять о древних культурах, погружался в лабиринтный мир лжи и фабрикаций. Похоже, ни та ни другая не способны говорить правду, даже когда дело касается таких простых материй, как посещение сортира. Стася, в сущности, правдивая душа, приучилась лгать в угоду Моне. Даже эта ее феерическая история о том, что она – незаконнорожденный отпрыск династии Романовых, не была лишена доли истины. В отличие от Мониных, Стасины фантазии никогда не бывают целиком сотканы из лжи. К тому же, если ткнуть ее носом в собственное вранье, она не будет ни закатывать истерик, ни гордо удаляться «на ходулях». Нет, она лишь расплывется в широкой ухмылке, которая, постепенно смягчаясь, превратится в милую улыбочку нашалившего ангелочка. Бывают моменты, когда мне кажется, что со Стасей можно поговорить начистоту. Но стоит мне почувствовать, что время приспело, как Мона встает между нами, словно самка, защищающая своих детенышей.
Одна из особенно странных лакун в наших доверительных беседах – а порой у нас возникали нескончаемые и внешне довольно откровенные разговоры-пиры, – так вот, одна из этих бесчисленных черных дыр приходится на детство. В какие игры они играли, с кем, где, – остается глубокой тайной. Будто они прямо из колыбели выпорхнули в женство. Ни единого упоминания о каком-нибудь друге детства или о веселых дурачествах; ни слова о любимой улице или скверике, где они играли. Я спрашивал в лоб: «Вы умеете кататься на коньках? А плавать? А на деньги когда-нибудь играли?» Ну да, конечно, о чем разговор! И то они умеют, и это, и много чего еще. Или они хуже других? И тем не менее ни Мона, ни Стася никогда не позволяли себе хотя бы на миг переключиться на прошлое. Не было случая, чтобы они ненароком обмолвились о каком-нибудь странном эпизоде или необыкновенном переживании из детства, как обычно бывает в оживленной беседе. Правда, изредка нет-нет да и проскочит упоминание о том, как однажды та или другая сломала руку или вывихнула ногу, – но где? при каких обстоятельствах? Я снова и снова пытаюсь вывести их на тему детства – мягко, терпеливо, как, должно быть, загоняют кобылу в стойло, но все впустую. Детали наводят на них тоску. Не все ли равно, когда, что и где произошло? Ладно, тогда сподлица, с изнанки! В надежде уловить хотя бы слабый проблеск или лучик узнавания я перевожу разговор на Россию или Румынию. И тоже весьма искусно: начинаю с Тасмании или Патагонии и только потом, окольными путями, подбираюсь к России, Румынии, Вене и двухмерным пространствам Бруклина. Они, словно ни сном ни духом не подозревая о моей затее, с жаром подхватывают разговор о неведомых краях, включая Россию и Румынию, но так всё подают, будто услышали о них от заезжего чужестранца или вычитали в путеводителе. Чуть более коварная и изобретательная Стася может даже сделать вид, что подбрасывает мне ключ к разгадке. Выдумает, к примеру, несуществующий эпизод «из Достоевского» и пересказывает мне его, полагаясь либо на мою слабую память, либо на то, что даже при самой хорошей памяти я не могу помнить каждый из бесчисленных эпизодов его многотомных творений. Почему я был так уверен, что она меня дурачит и это вовсе не Достоевский? Да потому, что у меня великолепная память на ауру прочитанного. Я в принципе не могу не распознать фальшивку «в духе» Достоевского. Однако, чтобы вывести Стасю на чистую воду, я даю понять, будто припоминаю рассказанный ею эпизод: киваю головой, смеюсь, поддакиваю, хлопаю в ладоши – все, что ее душеньке угодно, но так и не признаюсь, что давно ее раскусил. Хотя нет-нет да и укажу ей – все в той же игривой манере – на какой-нибудь пустяк, который она либо упустила, либо переврала, а если она будет настаивать, что «так у Достоевского», я еще и поспорю, подробно аргументируя свою точку зрения. И все это время Мона сидит молча, вслушиваясь в каждое слово и не слишком разбирая, где правда, где кривда, но счастливая, как птичка, оттого что говорим мы о ее идоле, ее кумире, ее Достоевском.