Нелегальный рассказ о любви (Сборник)
Шрифт:
Утром следующего дня отрешённый, хмурый Иван, сидя на скамье, потратил ровно двадцать одну минуту, чтобы собрать в кулак весь свой могучий разум.
– Ну что, покурим? – неожиданно спросил он.
Проницательный Спесивцев сильно заподозрил, что на исходе папиросы последует приглашение съездить… «Что у нас вообще со временем творится? – думал он. – Либо его нет начисто, либо страшно много и оно уже стало пространством. А пространство только и делает, что ходит кругами – от себя к себе. Белки в своих колёсах витки не считают, незачем. Это у нас: позавчера, вчера, сегодня… Есть разница? Вчера вот у меня книжки с собой не было…»
– Ну что, съездим?.. – вдруг спросил Иван.
– Это мысль.
И они поехали. Заводик всё
«Если он сейчас не приблизится к этой ржавой железяке – кое-что в мировых базовых постулатах придётся срочно менять…» Но Иван при виде вчерашней катапульты лишь помянул негромко половые аномалии и свернул в сторону цеха.
Разговаривать в цехе было нельзя – только орать сквозь грохот, «…пусть себе засунет!!» – докричал кому-то Иван, и они быстро вышли.
– Ну что, пообедаем?
После компотов Иван углубился в домино, а его соратник – в «Опыты» Монтеня.
Лида вечером говорила по телефону: «А у меня, знаешь, муж теперь простой слесарь». Он возразил: «Не простой, а 6-го разряда. Для нас, пролетариев, главное – точность».
Назавтра его уволили. Что-то смутило комсомольского секретаря «Сталеконструкции», чем-то ему грозило устройство молодого специалиста не по специальности… «Ты чего себе думаешь? Страна из кожи лезет, вас учит! Философы играют огромное значение. А ты?? Коняшкину за тебя уже попало… Теперь мне втык??»
– Не бзди! – сказал Спесивцев и ушёл.
…Дни, когда Лида совершала генеральную уборку, были страшнее гражданской войны. Во-первых, она не доверяла это святое дело никому, кроме себя. Любой намёк на помощь был равносилен оскорблению. Во-вторых, она раздевалась перед уборкой почти догола, чем затрудняла мужу всякое бесстрастное присутствие. А в-третьих, свирепела, как Сцилла и Харибда вместе взятые.
Итак, на сцене: стиральная машина воет, пылесос рычит, уют взорван якобы ради уюта. Лида в одних трусиках неистово драит и полирует поверхности. Спесивцев, только что уволенный из пролетариев, мостится у окна и поглядывает на жену. «В чем причина? – думает он. – Может ли тело быть умнее человека, которому оно принадлежит?» Лида со зверским лицом склоняется возле журнального столика. Выражение живота и грудей у неё гораздо лучше, чем выражение лица… И здесь возникает коварный план: невзначай приблизиться к столику, тоже наклониться, а потом схватить губами одну из двух тёмных черешен. «…Ты что?! – выпрямляясь, кричит Лида громче пылесоса. – Не видишь? Совсем уже?! Я тут вся в грязи, а ему лишь бы это!.. Иди отсюда!!!» – «Хорошо, – говорит Спесивцев, заглушаемый воем бытовой техники. – Я уйду. Мне уже давно пора. Пойду умирать под забором. Но! На поминки ко мне не приходить! На могилу – тоже! Будешь пить кисель одна». И он уходит навсегда.
Если бы я был Спесивцевым, я бы, наверно, тоже ушёл. Или остался. Но тогда уж осуществил бы его план, невзирая на. И ряд других планов.
Достойного забора поблизости не нашлось. Нашлась пельменная, она же рюмочная. За столиком в уксусных разводах сидел Иван с подозрительно пустым стаканом. «Встреча прямо как в лучших русских романах, – подумал Спесивцев. – Автору, очевидно, так надо».
– Чья победа сегодня?
– Рыбу сделали… Примешь?
Стакан уплывает под стол и затем всплывает, уже полный. Тёплая водка ошпаривает пищевод. По законам жанра настаёт время надрывного разговора по душам. Но Иван молчит, всё круче пьянея. У него испаряются глаза, потом растворяется лицо.
– Хорошо бы куда-нибудь смыться, пока нас автор не оприходовал, – говорит плывущий вдаль Спесивцев.
– Один хрен – авторское право! – неожиданно уместно замечает Иван.
– Мы тут насочиняли себе… время и свободу… – Спесивцева мутит.
– Здесь свободно? – вежливо спрашивает уже одетая Лида с тарелкой пельменей в руке. Глаза у неё зеленее мировой тоски. Не дожидаясь ответа, она садится и придвигает тарелку Спесивцеву.
В этот момент Иван скоропостижно
– Девушка, вы это!.. Вам бы вообще!.. По телевизору! Или в Америке…
– Так, всё. Уход, приход, фиксация… – Спесивцев чуть не опрокидывает столик и движется на воздух.
Лида идёт за ним. Иван, словно приклеенный, – за Лидой. Все трое, как беспризорники, неловко топчутся на крыльце пельменной.
– Идём домой! – вдруг просит Лида голосом, опережающим слёзы.
Иван открывает рот и уже больше не закрывает никогда.
– Не могу я, мне ещё надо сегодня… – Спесивцев силится припомнить нечто упущенное.
– Куда ещё? Умирать под забором? Тогда я пойду лягу там с тобой.
И вот они уходят своим кремнистым, асфальтовым путём, настолько верным, что если вдруг Спесивцева заносит влево на газоны, то Лиде всё равно с ним по пути, и он оглядывается раза два туда, где в сумерках сутулится Иван с открытым ртом, застигнутый навек неизъяснимой страстью.
Катастрофа тела
Клавдия Григорьевна была вдовой знатного пожарника. Она любила говорить: «Я за ним жила как за каменной спиной!» Мне она тоже это сообщила. И поглядела странными глазами – не как на зятя, а как на мужчину. И этот мужчина ей точно не понравился. Да я, вообще-то, и сам в курсе. Не собирался обиженку строить. Потому что внешность у меня – как раз для контрразведки. Фиг запомнишь. То есть внешность отсутствует. Заработная плата, если конкретно, так себе. Короче, никакая не спина и не стена. Непонятно, почему Эльвира за меня замуж согласилась. Может, потому что возраст наступил критический, она считала. Двадцать девять лет. Спину мне, кстати, ещё в армии повредили. Так что, в случае новоселья, к примеру, холодильник некому тащить.
Элю, Эльвиру я, говоря по-простому, обожал. Пушок у неё на затылке. И то, что она при ходьбе ноги ставила на манер киноактрисы, фамилию забыл. Правда, у неё была одна противная привычка – руки обо всех вытирать. Если повозилась, допустим, на кухне или там поела курицу руками, потом обязательно подойдёт приобнять, огладить, типа нежность такая. Но видно же, что вытирается ладонями и тыльной стороной об свитер или рубашку!
Ну пусть, чёрт с ним, со свитером. Потому что дела начались похуже, чем вытирание рук. Они с матерью учредили против меня сборную команду. Центральная нападающая, конечно, Клавдия Григорьевна. Эльвира – вроде как правый полузащитник, на той стороне поля. А я вечно левый крайний. И всегда в обороне, всегда в чём-то виноватый. Хоть лампочки электрические подорожали, хоть Горбачев перестройку объявил, всё равно – злоба на меня. Дуются, и взгляды зверские. И приводят примеры: «Вон Лев Аронович – еврей, но хороший человек. Четырёхкомнатную с доплатой выменяли». Что я могу ответить? Короче, стал я у себя дома опущенный, как на зоне говорят. Может, кто не поверит: на кухню заходить неловко стало. Ночью дожёвывал куски. Иной раз Клавдия Григорьевна угощает пельменями, накладывает в тарелку, но между восьмым и девятым пельменем как бы задумчивость проявляет. До десяти штук я ни разу не дотянул в её глазах.
Вот почему я дома не рискнул про увольнение сказать. (У нас в конторе все переругались, я родного босса не поддержал, не поддакнул. Он мне сгоряча, но трезво: «Катись по собственному желанию! Иначе я тебя – по тридцать третьей». Незаконно, конечно. Можно было пойти рулиться. Но всё равно – как я с ним дальше работать буду?) В общем, ушёл. А дома не сказал.
И вот, значит, наступает мой первый понедельник без работы. Я с утра, такой деловой, побрился, пью чай, гляжу на часы: всё, дескать, мне пора… Чуть сам себя не обдурил! На восьмой остановке схожу с трамвая, обогнул памятник Попова, открывателя радио, сажусь на скамью голубей наблюдать и мыслить о жизни, как пенсионер. Настроение – не то чтобы тяжёлое. Легче повеситься.