Немецкая романтическая повесть. Том II
Шрифт:
После того как старше оставил комнату со словами: любопытно, любопытно! дорого бы я дал, чтобы открыть, кто такое это чудесное дитя, — Ценрио обратился с расспросами к эрцгерцогу, который немало изумился тому, что он даже в пылу наслаждения не переставал тосковать по какой-то другой, утраченной Белле.
— Конечно, утрачена та, которую я любил, которая у врат моей жизни, как нежная заря, исчезла в лучах солнца; вместо ее божественного образа я обнимал земное создание, которое возбуждает во мне низменную страсть, но отвращает мое сердце. Ах, почему на меня устремлены глаза миллионов! Был бы я бедным пилигримом, странствовал бы по миру, ветры внимали бы моим жалобным песням, и пустился бы я в поиски за ней, которой принадлежу навеки, а не нашел бы ее — уединился бы со своей печалью в тихих часовнях Монсерата! Вот о чем я мечтаю, Ценрио, и раз не могу достигнуть этого, то и не выполню многого, чего мир ждет от меня.
Ценрио принадлежал к разряду превратно мыслящих придворных наставников, которые хотели бы уберечь, как от сквозняка, от всякой серьезной мысли вверенную им молодую жизнь. Они считают, что воспитывать следует в удовольствиях, но сколь мало удовольствий доступно принцу
Тем временем господин Корнелий явился в замок, приказал доложить о себе эрцгерцогу, и последний принял его, так как обещал голему, для того чтобы упрочить связь с ней, дать какое-нибудь назначение малышу, ежели тот представит свидетельство от многих особ своего сословия в том, что он действительно — человек.
Наш паренек бегал уже все утро по городу, собирая от дворян письменные подтверждения того, что он — человек, причем, однако, к своему удивлению видел, что у всех в большей или меньшей степени тут оставались сомнения на его счет. Свидетельства всегда выдавались ему только в условной форме. Так, барон Вандерлоо сказал о нем: сидя за столом, он, правда, может сойти за порядочного человека, но только он никогда не должен вставать из-за стола, ввиду несоразмерной короткости своих ног, которая придает ему вид одетой в платье таксы. Господин фон Мейлен заявил, что он был бы во всех отношениях безупречен, но только его мать, должно быть, обладала чрезмерно жаркою утробой, поэтому и случилось, что он, как слишком перепеченный и засушенный хлеб, потрескался и съежился. Граф Эгмонт написал в виде циркуляра: поскольку во время военных действий иногда бывает чрезвычайно важно скрыть от врага свои силы, то господин Корнелий мог бы с немалой пользой быть помещен в карман любого бравого солдата и оттуда, положив свой мушкет на пуговицу штанины, спугивать неприятеля совершенно неожиданными выстрелами из штанов солдата.
Такие и подобные отзывы с любезными пожеланиями успеха, выданные ему каждым, к кому он обращался, представил теперь малыш эрцгерцогу, который прочел их, еле удерживаясь от смеха, и затем обещал дать ему приличествующее назначение в новом своем полку, для которого он придумал особого рода каски, хорошо слышимые благодаря приделанным к ним бубенчикам и хорошо видимые благодаря двум длинным ушам по бокам их. Малыш был в полном восторге, что близится исполнение его желаний; шута он видел один единственный раз, только в Бёйке, и тогда принял его за военную персону и померился с ним оружием. Поэтому, когда эрцгерцог осведомился о его молодой супруге и пожелал с ней познакомиться, он почтительно пригласил его к себе. Торжественный прием в доме господина Корнелия был назначен на тот же день. Несмотря на неудовлетворенность свою последней ночью, несмотря на подозрение, что какой-то волшебный призрак потешался его любовью, эрцгерцог чувствовал непреодолимое влечение к этому голему. То было стремление иного рода, чем чаял он, но все же он не мог отрицать его, ни побороть в себе; для него было так же очевидно, что это его чувство требовало чего-то определенного, чего-то осуществимого, тогда как то, другое чувство, как греза, растворялось в бесконечности; и в этом душевном его разладе то бесплотное, то неуловимое, что питало его высокое, блаженное чувство, казалось ему пустым и презренным рядом с этой торжествующей, победу чувственностью.
Печально брела в та утро Белла к загородному дому, надеясь незаметно пробраться в него через известные ей одной отверстия в садовой ограде. Но близ кладбища повстречался ей бедный Медвежья шкура, который несколько замешкался на могиле, пересчитывая заработанные свои деньги; при виде Беллы он не мог сдержать слезы, схватил ее за руку и спросил, как поживает его милая, молодая госпожа, он-то ведь сразу заметил, что ее оттеснила та фальшивая кукла — ее копия, но из боязни лишиться службы не посмел ничего сказать. Белла просила его молчать об этом: после приема, оказанного ей по возвращении домой, она почувствовала такое непреодолимое отвращение к Браке, к Корнелию и ко всем, что впредь ни за что не поступится своей княжеской независимостью для городской жизни со всеми ее принуждениями; теперь она опять заживет в своем старом доме, пока не увидит своего народа свободным. Затем она спросила его, как все произошло и почему он не появился накануне вечером. Тогда он рассказал ей, что фальшивая Белла его выставила, чтобы позднее ввести эрцгерцога через заднюю дверь. При этих словах Белла заткнула рот Медвежьей шкуре; она не хотела дальше ничего слушать, раз эта гадкая обманщица отняла у нее последнее земное утешение — любовь эрцгерцога. Скорбь охватила ее душу, и только когда слезы хлынули у нее из глаз, она почувствовала, словно камень свалился у нее с сердца; она обняла Медвежью шкуру и больше часу не отпускала его от себя; счастье, что мало было прохожих, вето бы эта сцена обратила на себя внимание. Медвежья шкура скоро вновь принялся высчитывать в уме, сколько ему осталось еще служить, предоставив Белле лить на него слезы, подобно мельнице, которой нет дела до красоты водопада, лишь бы он двигал ее колесо. В конце концов, однако, спохватившись, что запоздает домой, и не находя никакого способа высвободиться, он раздавил упавшую с соседнего дерева подточенную червем сливу и сказал:
— Насколько счастливее такой вот червячок, нежели мы, грешные; чем дольше живет он, тем слаще становится плод на дереве; велика только его неблагодарность, раз все свои дела делает он в своей комнатке и тем губит собственное наслаждение жизнью.
Простоватый малый не подумал о том, что в своем собственном скопидомстве он недалеко ушел от червяка, поселившегося в благородном плоде. Белла была слишком опечалена, чтобы указать ему на это; но она выпустила его из объятий, и он поспешно ее покинул, свято пообещав ей на прощанье за небольшую плату каждую ночь приходить к ней и приносить, что ей понадобится.
Она не думала о том, что ей могло бы понадобиться, — ведь ей всего недоставало. Равнодушная ко всему на свете, пошла она, не заботясь ни о каких предосторожностях, к дому с привидениями и отомкнула дверь известным ей способом. Ее не тревожили никакие мысли об изменчивости ее судьбы; с тех пор, как эрцгерцог разлюбил ее, она чувствовала себя совершенно обесчещенной, лишившейся всякой уверенности и достоинства; она готова была его забыть и все же тревожилась о том, где он сейчас. И мысль о нем, еще больше, чем голод, привела ее вечером опять к замку, где, однако, на сей раз она нашла Адрианову комнату запертой, так как он занят был в ней диспутом с несколькими прелатами.
Покуда она стояла в нерешительности в темном замковом коридоре, подошел эрцгерцог и при слабом освещении принял ее за прежнего Адрианова служку, которого он давно привязал к себе разными маленькими подарками; он кликнул его, чтобы он взял факел и посветил ему по дороге к дому господина Корнелия. Белла поспешно исполнила его приказание, зажгла факел и пошла вперед. Эрцгерцог был в большом возбуждении: тайный друг его прибыл из Испании с достоверным известием, что дни его деда сочтены; тщетно старался избежать он смерти, переезжая из одного города в другой, как другие больные перебираются из одной кровати в другую. Карвахаль, Запара и Варгас возвестили ему в конце концов приближение смерти, и, желая исправить свою несправедливость по отношению к Карлу, он назначил регентом вместо Фердинанда кардинала Унненеса и признал бесспорным законное наследование Карла. В магнетическом кругу близкого владычества властный дух Карла не мог успокоиться, подобно магнитной игле при северном сияньи; вместе с тем он так был погружен в свои думы, что ни одного взгляда не бросил на Беллу, но, не обращая больше на нее внимания, пошел за светом факела и у входа в дом приказал Белле дожидаться его возвращения.
Бедная Белла! Она потушила свой факел, словно добрый гений, который уже ничем не может помочь. Суровый взгляд и тон эрцгерцога отняли у нее всю смелость, и она не решилась ни слова сказать ему; она отчаялась вернуть себе его любовь и погрузилась в тихую задумчивость; крики толпы музыкантов пробудили ее от горестного забытья. Она не слышала слов песни, в которой они просили о подачке, остановившись под освещенными окнами дома; воспоминание о ее спасителях из рук старухи встало в ее сердце вместе с воспоминанием о пережитом ею тогда страхе; она дрожала за свое будущее и вместе с тем не знала, что ей осталось еще потерять. Но в людях, предназначенных высшей десницей к великому общему делу и еще не сознающих этого, живет сдерживающая их внутренняя сила, которая на окружающих может производить впечатление робости; предчувствуя свой великий путь, они боятся подпасть под давящую силу порока, и лишь твердая сознательная вера может среди житейской суеты придать им ту смелость и уверенность, которые никогда не покидают их в великих событиях жизни. И Белла чувствовала при всем своем унижении попрежнему крепкую волю в себе. Она пугалась своей беспомощности, пугалась того, что может с ней случиться в толпе людей, шатающихся ночью по большому городу; она укрылась между колонн маленькой часовни богоматери, которая стояла рядом с ее бывшим домом, запущенная и неосвещенная. Труппа музыкантов, что распевала теперь перед домом, сильно отличалась, однако, в свою пользу от тех грубых бродячих певцов на ярмарке. Это не были ни нищие, ни воры, но молодые люди разных сословий, которые по вечерам собирались со своими лютнями и распевали всякие песни, кто какие знал. То, что они получали, они или сообща прокучивали под утро, перед тем как разойтись по домам, или же дарили той девушке, которую удавалось уговорить погулять вместе с ними. Эти певцы пользовались такою любовью в городах, что родители вечером не раньше могли уложить детей в постель, чем их шествие пройдет мимо дома, и если мальчики предпочитали барабан, возвещавший по вечерам замыкание городских ворот, и бежали за ним, то маленькие девочки любили больше слушать певцов и сопровождали их до угла улицы.
Много песен, веселых и печальных, пронеслось мимо ушей Беллы, не затронув ее, когда один молодой странствующий студент остановился перед образом богоматери, так что ярко освещенные окна дома осветили его печальное лицо; и тут он запел песню, распевавшуюся в те времена повсюду, выдавая своей трогательной интонацией, быть может, собственную судьбу:
Ночь вольная — на небосклоне, Все потонуло в темном лоне, И слезы катятся незримо, Когда иду к окну любимой. Слышны удары колотушки, Больного бредовые речи, Любовник плачет о подружке, У гроба замерцали свечи. Любимой нет на свете боле: Сопернику супругой стала, Храню любовь в сердечной боли, Звезда сквозь слезы заблистала. Свет за окном таит печали, Свет звезд — любовных мук забвенья, Густой туман окутал дали, Меня опутали виденья. Там в доме шум и ликованье, Меня ж не приглашают к пиру, Тому удел — лишь состраданье, Кто бродит одинок по миру. Ночь черная дала свободу, Ночь черная дала свободу, Встает заря на радость милой, А мне сулит одну невзгоду. Как радостно на месте этом Зари всю ночь я ждал, бывало! Теперь забыт я целым светом, Как милой у меня не стало. Все чуждо мне, луга и долы, Под солнцем всюду я — бездомный, Какой свет месяца тяжелый! Ночь — слез источник неуемный.