Немецкие бомбардировщики в небе Европы. Дневник офицера люфтваффе. 1940-1941
Шрифт:
Да, им не на что жаловаться, этим «тузам пик». Вся страна сходит по ним с ума; у них все награды, какие только есть; продвижение в званиях у них такое, что дух захватывает. Фон Мальцан, например, в 1932 году был всего лишь капралом. К 1934 году он уже был лейтенантом. Сейчас ему нет еще тридцати, а он уже коммодор. Как сказал Бибер, такому продвижению можно только позавидовать. Судя по тому, как он это сказал, я понял, что он в самом деле немного завидует. А еще мне показалось, что он один из немногих, на кого подвиги этих ребят не производят особенного впечатления. Говорит, нам, бомбардировщикам, не светят приятные воздушные прогулки, и мы никогда не будем майорами и коммодорами. В чем-то он, конечно, прав.
Что в нашей работе плохо, так это то, что она не так драматична, как у истребителей. Наши машины не так быстры, потому что должны нести бомбовую нагрузку. Собственно говоря, именно тот факт, что мы не можем развивать высокую скорость, делает нашу работу
Люди также забывают, например, что мы, бомбардировщики, должны взлетать в абсолютно любую погоду. В самый жестокий шквал, в град и снег, ночью, в туман, когда надо лететь совершенно вслепую. И это не самое плохое. Хуже всего, когда надо вслепую садиться. Ночью или днем, в туман или ливень, когда и речи нет о взлете истребителей. А еще хуже, если ты знаешь, что в воздухе ты не один, а таких, как ты, еще четыре, или пять, или шесть. И нельзя забывать, что иногда кто-то из экипажа ранен или даже убит, и колымагу ведут домой один или два более или менее целых человека. Ведут на базу, а куда идут, точно не знают, потому что приборы вырубились и компас не работает. Сколько раз в таких ситуациях случалось, наши пилоты уже заходят на посадку и думают, что наконец-то они на базе, и только в последний момент до них доходит, что они чуть не сели на вражеский аэродром.
Но самое плохое в нашей работе то, что никто ничего не знает о ее результатах. Мы знаем объект. Мы должны прорваться и положить наши яйца точно в цель. Мы должны прорваться сквозь любые преграды и помехи. Мешают заградительные аэростаты, мешают зенитки, но хуже всего истребители. Но мы должны прорваться во что бы то ни стало. И вот наконец сбрасываем боезапас. Может быть, эти бомбы сделают исключительно важное дело. Может, они разрушат что-то такое, чего враг уже никогда не сможет восстановить и без чего не сможет обойтись. Но даже мы сами об этом никогда не узнаем. Мы никогда не сможем вернуться домой и сказать: «Мы уничтожили оборудование, на котором производилось 200 самолетов в месяц». Все, что мы можем сказать, – это что мы сбросили наши бомбы и записали на свой счет попадание. Мы даже после войны никогда не узнаем, что каждый из нас сделал. То есть не узнаем в точных цифрах, как это знают истребители. Наш успех не может быть официально подтвержден. Это очень несправедливо. Я это ясно почувствовал дома, когда друзья и знакомые моих родителей спрашивали меня, скольких врагов я сбил. Сначала я пытался объяснить им разницу между истребителем и бомбардировщиком. Но очень скоро у меня кончилось терпение. Когда меня снова и снова спрашивали, сколько самолетов я сбил, просто отвечал: «Ни одного» – и уходил.
И все же хоть что-то я должен рассказывать друзьям и соседям. Однажды, когда мы у нас дома обсуждали возможность бомбардировки нашего города, отец спросил меня, как это выглядит. Он спрашивал, как выглядит падающая бомба. Я ответил, что не могу ему этого рассказать. Просто потому, что никогда не видел бомб, падающих из моего самолета, а из других самолетов вижу очень редко, да и то мельком. А кроме того, я полагаю, падающая бомба снизу и сверху выглядит по-разному. Сверху кажется, что она идет очень медленно, а как снизу, я не знаю. Я ответил отцу, что, как бы ни выглядела падающая бомба, он ее наверняка услышит. Бомба всегда издает характерный звук. А когда попытался описать его отцу, я вдруг обнаружил, что не могу сделать даже этого. Я никогда не задумывался, на что этот звук похож; кажется, вообще ни на что. И кроме того, я, собственно говоря, никогда его не слышал в чистом виде, потому что моторы гудят очень сильно. Странно все это. Сбросил уже многие сотни бомб, а не знаю ни результата, ни как они падают, ни даже как они звучат.
Теперь дня не проходит, чтобы между Хессе и Рихтером не вспыхивала склока. Мы с Бибером уже и не слушаем, как они оскорбляют друг друга. Но вчера было серьезнее, чем обычно. Закончилось тем, что Рихтер назвал Хессе демократической свиньей, а тот в ответ Рихтера – гестаповским агентом.
Потом, когда мы с Рихтером были одни, он спросил меня, откуда Хессе мог это узнать. Я просто онемел. Я и представить себе не мог, что Хессе всерьез назвал Рихтера агентом гестапо, да я и сейчас думаю, что он сказал это для красного словца. Но оказывается, Рихтер и в самом деле работает на гестапо. Он сам мне признался. Так и сказал: да, он работает на гестапо, ну и что? Он, конечно, прав. Ну и что? Он все допытывался
40
Это выражение употребил Геббельс в одной из своих речей.
11–15 ноября 1940 г.
ВЕСЕЛЫЙ ПАРИЖ
Что касается Германии – я имею в виду немецкую армию, – французы должны быть нам благодарны. Мы учтивы до невозможности. А ведь Париж, в конце концов, побежденный город. Я ни на секунду не сомневаюсь, что, если бы французы завоевали Берлин, они бы рассыпались по всему городу, разворовывая все на своем пути. У нас ничего подобного. Немецкий солдат не вор. Когда нам нужна пара шелковых чулок для невесты, мы платим за них. Как будто мы и не брали этот город. Такое впечатление, что мы в гостях и платим за себя сами.
Это еще раз показывает, кто из нас культурный и цивилизованный. А французы, я это точно знаю, обзывают нас между собой самыми грязными ругательствами, какие только знают. Считают нас варварами. Но теперь ясно, кто из нас варвар, а кто нет.
Я даже не знаю, кого благодарить за эту поездку. Главный просто велел мне не задавать никаких вопросов. В конце концов, то, что наш самолет поставили на регламентные работы, еще не повод для такого отпуска. Самолетов на базе предостаточно. Может быть, это как-то связано с тем, что я вернулся из отпуска на три дня раньше срока. Бибер едет со мной. Хессе отпуск не дали, Рихтеру тоже. Оберлейтенант спешно улетел домой, ему сообщили, что у него заболела жена.
Первый вечер провели в клубе Люсьены Буйе. Когда-то давно я слышал ее песню на пластинке. Она все еще ее поет, «Говори мне о любви». А почему бы и нет? Очень красивая песня, и поет она ее очень хорошо. Когда она ее поет, такое чувство, что она прямо сейчас хочет к тебе в кровать, с любым из нас, а еще лучше со всеми вместе.
Вечер был замечательный. Кабачок мадемуазель Буйе не очень большой; я слышал, ночные заведения в Париже обычно меньше, чем в Германии. Я предпочитаю немецкие кабаре – там не так сильно накурено. Но Бибер говорит, что в парижских местечках обстановка гораздо интимнее. Вот как здесь. Вокруг слышно только немецкий. И офицеры, и солдаты, много летчиков, моряков. Мне показалось, мадемуазель Буйе нравятся немецкие мужчины. Что ж, у нее хороший вкус.
Потом зашли еще в пару других кафе. В Париже, конечно, комендантский час с одиннадцати, но для мест, куда ходят немецкие солдаты, делается исключение. В конце концов, это же мы завоевали город. Постоянно пьем только шампанское, Бибер говорит, мы не должны больше ни к чему прикасаться. Поначалу мне не понравилась эта шипучка, я бы с удовольствием предпочел кружку хорошего немецкого пива. Или рюмку «Курвуазье». Но надо привыкать к шампанскому. А потом Бибер прошептал мне на ухо, что знает один адресок. Говорит, там классные девочки. Я пошел с ним, мне было любопытно. Хотя оба мы уже изрядно устали.