Немой
Шрифт:
Пожалуй, ни одна девушка не нравилась так Францу, как вдруг эта приглянулась – из бандитской деревни. Да если по совести, ничего серьезного и не было еще у него с женским племенем. Хотя среди одногодков, особенно когда был в юношеском лагере "Сила через радость", не хуже других выставлял себя опытным ловеласом, неотразимым самцом, который не с чужих слов знает что почем. А сам даже к проституткам не ходил, куда у юнцов из лагеря тропка была налажена. Не только из боязни заразиться, сказывалось и домашнее воспитание в семье пастора.
И вот перед ним та, в которую, еще немного, и он влюбится по-настоящему. Но времени на это не будет… Он же так и не познает того, о чем столько говорят, пишут
Что еще жило в его сознании, как это ни странно, – протест. Жестокость, эгоизм желания против жестокости догмы, идеологии.
Ведь расовый закон ему этого не позволяет. Убить разрешает и даже обязывает это сделать. А вот подобным прелюбодеянием унизить свою расу – что скотоложество. И того хуже, опаснее: скотина тебе свою идеологию не передаст.
Что обо всем этом говорит закон, исповедуемый его отцом, протестантским священником, Франц может вспомнить, но руководствоваться им немец не обязан. Фюрер освободил от этой обязанности, дал свой завет, закон. Но теперь именно с законом расы спорил эгоизм молодого немца, не возвращаясь, однако, к отцовскому. Новые скрижали вознаграждают его верность лишь трупом. И отнимают радость обладания живым. Где же сила через радость? Что-то тут не так, мой фюрер, это прельстит разве что Отто, для которого важнее всего – собрать вкусную посылку и отослать ее своей жене…
Что произошло в ту ночь на кухне, на широкой лавке у окна, где на ночь расположилась Полина, темнота разглядеть не позволила ни Куче-рихе, ни старику Отто (она спала на печи, он – в другой комнате).
Я же эту сцену словно вижу, сам пережил нечто подобное.
Лет за пять до войны к нам в гости приехали тетка с мужем и их племянница. Был я еще пятиклассником-школьником. Очень мне приглянулась племянница, целыми днями мы с нею носились по двору и дому, обливали друг друга водой, щипались, она на меня жаловалась, и нас обоих стыдили, ругали – моя мама меня, тетка ее. А когда погасили свет, легли спать, я во тьме пополз, чтобы напугать их. Дополз до стола – дальше их кровать и диван – и крикнул по-дурному: "А-а-а!" Что-то громко фыркнуло, зашипело, как клубок змей, и по моей физиономии, по шее прошлись чьи-то когти. Да такие острые, бешеные Мне бы вовремя вспомнить, что у нашей кошки родились котята, и коробка, их постелька, под столом. Ничего не соображая, завопил, как резаный. Испуг был всеобщий. Пока не зажгли свет, не увидели меня с расписанной физиономией и не поняли, что произошло. Меня тут же раскрасили еще йодом, долго не могли успокоиться-потом уже и от смеха.
В избе Кучерихи смеялся только Отто Залевски. Остальным было не до того. Франц выбежал за дверь, на улицу. Полина бросилась на печь, к матери под крылышко. И затаились обе.
Утром женщины поднялись по обыкновению раненько, осторожно возились около печки, доили корову, кормили кабанчика, курсй – все как всегда. Вышел к ним Отто, выспавшийся, очень довольный прошедшей ночью. Они его обслужили теплой водичкой: подрезал свои усы, побрил морщинистые щеки и шею, чаще обыкновенного повторяя: "Дайке, гут, гут!" Франц вышел из спальни, как выбежал, звякая оружием и металлическими коробками на поясе, отворачивая исцарапанную,
– Лыбится, будто подмазку съел! – не выдержала Полина. Кажется, она обижена за Франца. t
Старая Кучерха* на нее накинулась:
– Ты хоть гэтага не чапай, не трогай! Хватит, уже доигралась. Полина тихонько шмыгнула за дверь. Вернулись они оба, мирнень кие, благостные (что она ему там говорила, чем утешила?), хоть ты их иконой благословляй.
– Мама, у нас лой был, гусиный жир. Помазать и пройдет. Выбежала в кладовую, а Франц стоит и неловко улыбается, поглаживая щеки, лоб, шею.
– Война, матка, криг! – пытается шутить.
– Вы ужо на яе не гневайтесь, молодое-дурное, что с нее взять? Слава Богу, хоть старый немец ушел в уборную. Полина уже несет стакан, белонаполненный, ковырнула пальцем.
– У нас так лечат, – объяснила Францу, – если кто ненароком поцарапается. Я смажу ранки, гут? Не больно, чуть-чуть.
Франц покорно наклонился. Полина, водя пальчиком, приговаривала:
– По соломе, по мякине, пусть поболит и покинет. Пока жениться – загоится. Заживет до свадьбы.
3
День расправы приближался выверенным военным шагом. А жителям деревни будто уши заложило, глаза залепило: так им не хотелось в это поверить. Об этом знала одна часть людей (постояльцы), вторая же часть (сами жители) с каждым благополучно прожитым днем все больше верили: пронесло, на них беда не обрушилась, хотя бы на этот раз.
Последнюю ночь, когда уже был отдан приказ осуществить на рассвете (в 8.00) акцию. Франц почти не спал. Отто Залевски сообщил ему распоряжение: больше никого из деревни не выпускать (но тем, кто из лесу возвращается, не препятствовать), по возможности удерживать своих хозяев в хате, предупреждая, что вот-вот может начаться бой с партизанами, они, мол, подходят, окружают. Отто спал вполглаза, несколько раз ночью вставал и курил на кухне, бегал воды попить или на улицу по нужде. Франц лихорадочно думал, представлял, как это будет происходить. Отто у него спросил, ухмыляясь: ты, конечно, молодую выбрал? Что ж, нравится, битте, пожалуйста, а я по-стариковски пригрею старую каргу.
И все-таки задремал Франц, а когда проснулся и услышал на кухне мирные голоса Отто и старухи, все пытающихся объяснить друг другу, какая это нехорошая штука – война, его внезапно прохватил холод, начала бить дрожь. Этого еще не хватало! Как же он выйдет к ним, как посмотрит на Полину, глазами встретится с ней? О, Господи, лучше бы не просыпаться вообще! Не жить, не знать ничего этого. Отец, ты любил повторять слова о чаше, которую Сыну Божьему предопределено было испить до дна. За нас, чтобы и мы свои испытания выдержали достойно. Ну, а сыну твоему -: вот такое выпало. Не я выбираю, за меня Фатерланд, фюрер определили мою ношу. Как с нею быть, что делать мне? У меня остался час времени, кто, кто подскажет?
Слышал, как со двора вошла Полина, гремнула дровами у печки. Перед этим в комнату к Францу забежал бешеный старик: ты что, забыл, твоя побежала куда-то, за нее ты отвечаешь! О, Господи, пусть бы она и правда убежала, не съели бы за это Франца, ну, пусть бы наказали, как следует. Или пускай, если уж на то пошло, Отто все это проделает, ему это не в новинку.
Слышно, как Полина моет подойник, пойдет корову доить, а сюда снова влетит этот бешеный подгонять Франца. Вот он, аж задохнулся от гнева, слова в горле застряли.