Немой
Шрифт:
Представим себе, что не всего лишь слова прозвучали, а близкая, "на поражение", автоматная очередь – как цовели бы себя все эти люди? И тот, с трубкой. Наверное, оказались бы под столом. Страх смерти их сбросил бы туда, на пол. Но чтобы вскинуть на стол, чтобы человек, солидный, почти министр, вскочил на стол и петухом закукарекал (а именно это произошло в реальности) – тут страха смерти мало. Нужно еще, чтобы волю свою ты (сам) кому-то передал. Как говорят, делегировал – челозе-коупырю. Высасывателю чужих воль.
Корчившийся на земле в попытке спрятаться в смерть Франц был один из таких – из обезволенных упырями. Ну, а по нашу сторону – много было с невысосанной волей? И как нелегко, непросто ее себе возвращали – и тогда, в войну,
– Не немцы, не немцы это!-кричала Францу Полина, а он словно оглох, все вырывается, прячет под себя гранату.
Наконец, кажется, сам разглядел: к ним приближаются люди, хотя и с оружием, но в обычной цивильной одежде, какая и на нем, и только один из них во всем немецком. В две руки, Франц и Полина, сунули черное яйцо смерти под прошлогодние листья и отскочили в сторону. Этого не могли не заметить подходившие. Тот, что во всем зеленом, прежде чем приблизиться к ним, завернул к тому месту, где оставили гранату. Ковырнул ботинком, нагнулся и поднял. Громко хмыкнул. Когда наклонился, повернулся спиной, на его немецкой пилотке Полина разглядела красную звездочку-сзади, он зачем-то ее надел задом наперед. У двух других красные ленточки-на зимних шапках. На одном кожушок, на втором свитка, не лучше, чем Францева. У "немца" ворошиловские усики. (Франц тоже отметил: как у фюрера!) Полина держит руку у рта как бы от испуга, но это для Франца: подсказывает ему, напоминает, что он немой. Пастух колхозный, дурачок. О, Господи, часы! Их-то забыли снять с руки, спрятать: тоненькие, "не наши", сразу заметно. А еще сапоги немецкие! "Немец" присматривается к Францу каким-то охотничьим взглядом.
– Немэй он, это мой брат, – тут же затараторила Полина, сама отметив, каким вдруг крикливо бабьим сделался ее голос.
Сощуренные глаза "немца" с усиками (он самый низкорослый из всех) не отпускают Франца, и тот, бедный, стоит перед ним, как перед начальником.
– Откуда такие? – показал на часы. – Трофейные? Сапоги тоже? И все время подбрасывает на руке Францеву гранату.
– Брат, говоришь? – повернулся к Полине и вдруг-к Францу: – Как тебя звали, когда умел разговаривать? Имя как твое? Что на нее смотришь, я тебя спрашиваю? Покажи часы. Замаскировались, только бы дома отсидеться. На тебя можно плиту минометную взвалить. Станкач неразобранный.
В одной руке у "немца" Францева граната, во второй уже и часы. Теперь он оценивающе смотрит на сапоги.
– Трофейные, придется сдать.
Лицо дурашливо-строгое – большой, видно, мастер по трофеям. Его сотоварищи смотрят на него тоже с интересом. Ткнув пальцем в самого пожилого, приказал Францу:
– Вот с ним поменяйся.
Ох, и сказала бы ему Полина, когда бы не боялась, что разгадают, кто такой Франц. Пусть забирают все и пусть только уходят.
– Ну что ты, как петух перед курицей, топчешься? – влетело и пожилому партизану от "Ворошилова". – Снимай и меняйся. Видишь, парень решил помочь народным мстителям! Раз сам не воюет, пусть помо- жет.
Рассматривает Францевы часы уже на своем запястье:
^от' ТУТ не п°"нашему написано. Наконец поинтересовался:
– Вы из какой деревни?
– Из Петухов.
– Так вас же спалили.
– Это мы знаем. Все-таки смутился.
– Вы не обижайтесь. Мы не знали, что вы петуховские. Но почему-то не вернул "трофеи".
7
День начался как обычно. Проснулись в утреннем сумраке густого леса под еловым шатром-балдахином. По одну сторону толстенной елины с подтеками смолы лежала Полина, укрывшись старенькой с проплешинами плюшевой жакеткой, по другую, натянув до подбородка деревенскую шерстяную свитку-Франц. Мрачное дерево между ними как строгий страж. Нарушителей не было: попробовал бы этот немец еще раз, как тогда! До сих пор на щеках, на лбу у него метинки от когтей Полины.
– Он же нас от лютой смерти…-взмолилась Кучериха.
– Дайте, мати, за зло расквитаться. А уже потом остальное, – прервал ее Лазарчук.
Вмешался Павел:
– Мы вас, мама, с Полиной заберем в отряд, когда назад поедем. Что вам тут теперь оставаться? Через пару дней. А то еще каратели вернутся. У нас тут в яме белье есть, хлопцам, да и мне-переодеться. Завшивели.
– А як жа! И сало, сухари. Вот Полина, слазь, доченька.
А некоторое время спустя брат незаметно отвел Полину в сторонку.
– Так, говоришь, увели?
– А вы бы что с ним? А, Павлик?
– Не знаю, как в отряде. Вон у Лазарчука всю семью выбили, никого не оставили.
Посмотрел прямо в глаза сестре таким знакомым взглядом старшего на младшую, любимицу в семье.
– Ох, и политики вы с мамой! Если недалеко увели его, пусть он уходит. Раз вы говорите, что он такой,
– Так он убил немца, ему нельзя возвращаться!
– Ну, не знаю.
8
Вдали над лесом, а часто и прямо над сгоревшей деревней пролетают самолеты. Франц, прислонясь к дереву, с мальчишеской осведомленностью обязательно сообщит марку: "мессершмитт", "фокке-вульф". Полина в такие моменты ревниво замечает, как взгляд его.на время куда-то удаляется, затуманиваясь. Это его Германия летает. А сам он от нее прячется и больше всего боится, что она его отыщет. Мать тоже все чаще уходит в свою даль, все меньше у нее разговоров с живыми, она вся-с покойниками.
– Во сне приходят: "Что ж ты нас, Кучериха, наши белые кости земелькой не присыплешь?" Надо им, детки, могилки выкопать.
Теперь Полина с Францем ходят по ее следам, зарывают то, что она собрала на пожарищах. С лопатой, с кошем (корзиной) переходят со двора во двор. Франц на огороде роет небольшую, но поглубже етму ("Чтобы, детки, не откопали их волки, собаки не растаскивали"), Полина, собрав в кош то, что осталось от семейки, несет к яме – зарывают. Перед этим могилку выстилают зацветающими ветками с хозяйской грушки или вишень-ки, присыпав, Франц специальным валиком из круглого поленца выдавливает на влажном песке крест. Молча перекрестится, и Полина тоже. Неправдой было бы сказать, что она прежде никогда этого не делала. Это ее тайна, сладкая и стыдная. И не набожность в ней тогда просыпалась, а, пожалуй, что-то совсем другое. Сначала она проделывала это в гумне, на току, сладко пахнущем нагретыми снопами, сеном. Воровски забиралась туда, становилась голыми коленями на каменнотвердую глину, начинала истово креститься и класть.поклоны. Перед этим торопливо и грубо мазала губы помадой, подаренной ей дочерью лесничего Эвирой, волнующий запах нетеперешней, ожидающей ее женской жизни добавлял стыда и запретное™. Войдут и увидят, и что ты будешь объяснять? Стала это проделывать в избе, перед маминой иконой, и именно когда кто-то поблизости был: на кухне или за окном разговаривают мать с соседкой или с отцом – вот-вот войдут! Даже в школе рисковала это делать, когда все выбегут на перемену (у той же Эвиры специально для этого выпросила маленькую овальную иконку)-вот где чувство стыда и запрета было самое острое. Вбегут, увцдят-после этого жить станет невозможно. Только умереть!
Вспоминала она теперь об этом? Куда от памяти спрячешься? Но теперь даже смерть не очень волновала, больше пугала-грубой простотой и окончательностью. Эти полуистлевшие кости недавно живших знакомых ей баб, мужчин, детские, они лишали тебя всякой надежды. Кладя крест следом за Францем, но справа налево, как мама крестится, как эти когда-то крестились (кто постарше был и чьи кости перед глазами), Полина только отгораживала себя от ушедших, приближения не свершалось. Хотя даже у Франца, чужого здесь, она видела, было по-другому.