Ненадёжный рассказчик. Седьмая книга стихов
Шрифт:
Две обезьяны, робот и шёпот рептилии
Все мои любимые поэты – в той или иной степени панки, и Данила Давыдов тоже. Быть панком в поэзии – это делать что-то трикстерское, нестабильное, парадоксальное в зоне языка и смыслов. Новая книга стихов Данилы называется «Ненадёжный рассказчик». Что такое «ненадёжный рассказчик», кроме известного литературного приёма, когда автор намеренно ведёт повествование от лица, которое может вводить читателя в заблуждение? В случае Данилы ненадёжный рассказчик – это, как мне кажется, рассказчик мерцающий. Мерцающий – в смысле «мерцательности» в работах Дмитрия Пригова и Льва Рубинштейна, использовавших этот термин [1] .
1
«МЕРЦАТЕЛЬНОСТЬ – утвердившаяся в последние годы стратегия отстояния художника от текстов, жестов и поведения предполагает временное „влипание“ его в вышеназванные язык, жесты и поведение ровно на то время, чтобы не быть полностью с ними идентифицированным, – и снова „отлетание“ от них в метаточку стратегемы и не „влипание“ в нее на достаточно долгое время, чтобы не быть полностью идентифицированным и с ней, – и называется „мерцательностью“. Полагание себя в зоне между этой точкой и языком, жестом и поведением и является способом художественной манифестации „мерцательности“ (Пригов Д. А. Предуведомление к одному из сборников начала 80-х годов // Словарь терминов московской концептуальной школы / Сост. А. Монастырский. М.: Ad Marginem, 1999. C. 58–59).
Данила в одном из своих стихотворений отрицает присутствие в его поэзии метафизического измерения и прочего «из этой серии»:
в моих стихах нету метафизического измерения‹…›и трансцендентального нети сакрального нети трансперсонального нети просто-таки духовного нетвсем присутствующим приветНо мы помним, что перед нами, во-первых, ненадёжный рассказчик, а, во-вторых, метафизическое измерение тоже может быть ненадёжным, колеблющимся, может так проступать сквозь обыденное, что будет всегда непонятно – есть оно или просто кажется, как некий намёк, эффект, мерцание. И, мне кажется, для субъекта этих стихов сохранение мерцания и отсутствие «окончательной ясности» – принципиально важно:
в тот моменткогда перестал ловить рыбу в мутной водеон встал за станокили взял оружиеЯ выделяю – очень грубо – для себя две стратегии современных типов письма: поэзию, стемящуюся к выражению невыразимого, того, что находится за пределами языка, преображающую язык через этот опыт, и поэзию аналитическую, исследовательскую, ориентированную на работу с обыденным языком, в фокусе внимания которой, в первую очередь, именно язык и связанные с ним социальные контексты. И мне кажется, поэзия Данилы Давыдова выполняет своего рода связующую роль между этими стратегиями и «питается» напряжением, возникающим между ними. Такой внутренний конфликт между языком и невыразимым, позитивизмом и, скажем так, доступом к Иному, в первую очередь, напоминает проблематику «Логико-философского трактата» Людвига Витгенштейна. Даже не столько проблематику, сколько заданную этим способом мышления систему координат. Я помню, что много лет назад, в первой половине нулевых годов, когда мы с Данилой познакомились, мы в разговорах как-то затрагивали эти темы и упоминали Людвига Витгенштейна, а потом однажды утром после встречи Нового года в Мытищах, году уже в 2015-м, я помню,
С того же самого момента нашего знакомства (2004 год, скорее всего) я всегда узнаю интонацию и ритм стихов Данилы, эту нарочитую неровность и театральную неловкость формы, с примитивистскими и наивными вкраплениями, отголосками как вышеупомянутого концептуализма, так и обэриутов, лианозовцев, – я бы сказала, что эти стихи в принципе учитывают опыт неподцензурной поэзии в её самых разных изводах, даже внешне как бы не очень близких автору, вплоть до капризных ломаных интонаций и поэтического юродства Елены Шварц.
Кроме того, мне кажется, что в поэтике Данилы присутствует и то, что он сам назвал применительно к другим авторам «некроинфантилизмом» (экзистенциальный ужас перед смертью и небытием, провоцирующий поэта на «детскую» оптику и «детскую» речь). И, безусловно, контекст поэтики Данилы Давыдова – это также ряд других замечательных и в разной степени поколенчески близких ему поэтов: Анна Горенко, Шиш Брянский, Марианна Гейде, Ирина Шостаковская, Виктор Iванiв… Поэтов, которые входили в литературу на сломе тысячелетий и сталкивались со сходными ощущениями, задачами и, пожалуй, сходной потерянностью:
мы смерть зовём, хотя зачем зовём,когда она и так повсюду ходит.мы с ней играем. каждый о своём,хотя и взрослые, казалось б, люди…но там уже, надеюсь, мы не пешки,не представители каких-либо систем.идем, грызем небесные орешки.Iванiв, Колчев, Горенко со мной.Сам этот контекст – для меня очень родной. Я немного моложе указанных поэтов, но стала публиковаться в начале нулевых, в 17 лет, и тоже оказалась внутри именно этого контекста и соотносила себя с ним, и позднее, когда мои фактические ровесники заявили о себе как о поэтах, я часто ловила себя на ощущении, что поэтически мне ближе те, кто был немного старше и со многими из которых мы начинали одновременно. И в те годы Данила Давыдов был именно тем человеком, который собирал и выстраивал поле новой поэзии, он потрясал невероятной эрудицией, знал всё, читал всех. Всегда подчёркивал свой научный, «позитивистский» взгляд на вещи, но при этом мог горячо любить стихи, в которых на первый план выходила метафизика, миф, религиозные мотивы и пр.
Интонация стихов Данилы действительно странная, уникальная. Порождена она, как мне кажется, ужасом. Тем самым, экзистенциальным. Эта интонация иногда нарочито «умничает» – заговаривает ужас, стремится держать ужас в рамках путём усиления научно-остранённой составляющей. Корявость и наукообразие его рифмованной речи, её концептуалистские обертона выглядят именно как растерянность перед ужасным и волшебным, попытка говорения поверх всепожирающего ничто. Отсюда появляются в стихах Данилы все эти завиральные конструкции рассуждений о языке. Здесь вспоминаются и Введенский, и Пригов, и Шкловский. Остранение в поэтике Данилы, как ему и подобает, работает на слом автоматизма восприятия, порой вышибает почву под ногами, заставляет пережить удивление. Рифмы вместе с остранённой интонацией часто подчёркивают афористичность текстов Данилы, превращают их в своеобразные афоризмы-парадоксы. И сам язык, и остранение, и встроенная в эти тексты ирония, и элементы аналитической, исследовательской оптики, – один из способов ответа на ужас. Параллельно у Давыдова существует другой способ ответа на ужас – вдруг возникает что-то наивное, (некро)инфантильное, и часто именно в таких местах отчётливей всего ощущается лирическое начало, та самая беззащитность и непосредственность лирического высказывания, которая тоже мерцает между искренностью и приёмом, и, возможно, парадоксальным образом прибегает к этому «детскому» и примитивному языку как к своего рода опосредованию.
Я думаю, что именно синтез и конфликт остранённо-научного и инфантильно-лирического создаёт уникальность интонации Данилы. Со стороны остранённо-научного – аналитическая философия языка и разные другие современные дискурсивные пространства. Со стороны инфантильно-лирического – рифма и перебивчивый ритм, превращающие философскую лирику в страшные считалки, в которых проявляется то, что за пределами языка. Синтез и конфликт остранённо-научного и инфантильно-лирического и есть те самые витгенштейнианские отношения языка и невыразимого.