Ненавижу войну
Шрифт:
Смоктуновский* Иннокентий Михайлович
Ненавижу войну
* По-настоящему Смоктунович Иннокентий Михайлович
Аннотация: Часть вторая [мемуаров И.М. Смокнутовского "Быть"] имеет название - "Ненавижу войну", и посвящена отцу, погибшему на фронте в сорок втором. Так могли писать о войне Андрей Болконский и Пьер Безухов. Так должны бы снимать "Войну и мир" режиссеры, которых у нас пока нет и не было. Кинематографичность - одно из высочайших достоинств прозы Смоктуновского. Настроение, неожиданные ракурсы, "раскадровка" событий, общие и крупные планы - все это создает ощущение не книги, а видения. "Ненавижу войну" закольцовывает книгу в том смысле, что оправдывает ее название - "Быть!", данное как ответ на гамлетовский вопрос и кажущееся поначалу чересчур бодряческим. Потом понимаешь, что это правда человека, попробовавшего на вкус много разных "не быть". Последнее из которых, вроде бы самое безнадежное и необратимое, вновь оказалось опровергнуто. На сей раз книгой.
Содержание
Часть первая. Гастроли
Часть вторая. Двор
Отцу моему, Михаилу Петровичу Смоктуновичу,
погибшему на фронте в 1942 г.
Часть первая.
Гастроли
Не могу сказать, что я привык бывать в Варшаве, - нет. До нынешнего прибытия было всего два скороспешных, несколько перенасыщенных по программе и оттого довольно
В январе 45-го, - а на подступах к Варшаве еще раньше, в октябре декабре 44-го - я был участником битв за освобождение Варшавы, чем, естественно, горд, но за давностью событий не очень с кем откровенничал по этому поводу, может быть, из боязни показаться нескромным или, чего доброго, хвастуном. Да и что говорить: я же не один тогда боролся за жизнь Варшавы. Этой высокой миссией были охвачены огромные советские и польские войсковые соединения. Однако множественность эта отнюдь не смущала меня, напротив рождала тогда, да и теперь при воспоминании о ней, чувства истинного доброго братства, душевности и сплочения. Подлетая теперь к Варшаве, я, должно быть, самозабвенно ушел в себя, поглощенный этой великой общностью устремленных к одной прекрасной цели людей.
– Репетируете, что ли?.. Вот уже минут пять наблюдаю, как вы выделываете всякие рожицы с закатыванием глаз, - вернул меня к реальности мой друг, замечательная актриса нашего театра Екатерина Васильева.
– Ну что вы! После всех этих чудовищных передряг с моим юбилеем меня долго еще на любые репетиции калачом не заманишь. А здесь тем более. Надо отдохнуть, просто жить, радоваться обычному бытию, созерцанию, черт побери, так, кажется, называется это. Надо же когда-нибудь узнать, что это такое. Меня здесь никто не знает, никому я тут не нужен и глупо не воспользоваться этой возможностью. Наконец-то смогу быть самим собой - принадлежать своим мыслям. Да здравствуют Польша, свобода, отдых, доброе настроение и ма-а-асса свободного времени!
– Вы что же, никогда не бывали здесь раньше?
– Ну почему же... лет двадцать назад приезжал со своим Гамлетом... Было совсем недурно, но... порою я умею устроить себе так, что все мои злопыхатели и недруги, объединив усилия, не смогут повредить мне больше, чем сделаю это я сам. Перекурил на премьере... да так, что было просто нехорошо - в глазах все плывет, валится, внутри лихорадочная дрожь, готовая перейти в какое-то новое, еще более нестерпимое состояние, и как рыба, выброшенная после крючка на лед, метался в самом себе, хватая ртом воздух, пока не зацепился сознанием, что спасение только в глубоких вздохах.
Помню смешной, но больше, пожалуй, нелепый случай в связи с этим. Поздно, безлюдной ночью вернувшись в гостиницу, я ввалился в кабину лифта с приглушенным светом, продолжая глубоко дышать, еду себе на какой-то там свой этаж, и было тоскливо видеть в зеркале напротив: до чего может довести человека его безволие - я был бел как мука и мои спазматические усилия заглотнуть побольше воздуха в себя делали меня похожим на бесформенный манекен-пузырь, который, периодически раздуваясь, казалось, то стремился выдавить собой весь находившийся в кабине воздух, то сморщивался, угасал, уходя куда-то вовнутрь. И действительно, было просто тяжело быть свидетелем этих крайних усилий. Остаточным, свободным от никотина уголком сознания смутно угадывалось, что это - я, хотя сходство было весьма и весьма отдаленным. Как понимаете, здесь было над чем поразмыслить, что, помнится, я и пытался делать, но вдруг наткнулся на... глаза. О! Невероятно... Одни глаза! Что бы это значило? Глаза? Но такого не могло быть - глаза всегда чьи-то, а здесь никого нет, а глаза есть. Они секундой ранее выдвинулись из-за моего плеча и, уставясь на меня, вкопано стояли на месте... Ну, всякие бывают галлюцинации, я, правда, в этом никакой не знаток, однако приходилось слышать, но чтоб такое... Представляете?.. Кругом ни души, а из зеркала, как леший из болота, прямо в тебя уперлись глаза... "Начинается, должно быть", пронеслось во мне... Ну, наверное, я на них воззрился не хуже, чем это они проделывали со мной. Что такое? Моргнув, эти два ока обнаружили ряд белейших зубов, и, промяукав что-то, закрылись. Послышалось раздраженное шипенье. Не успел еще что-либо сообразить, из-за моей спины шарахнулся темный силуэт... передо мной - злая как мегера и черная как смоль стояла негритянка. Мне настолько было худо, что, входя в пустой лифт, я не приметил, как она, скользнув, желая, должно быть, подняться этим лифтом, чтоб не ждать следующего, пристроилась за моей спиной у двери, и, упражняясь в дыхании, я чуть было не придавил ее, бедняжку. Ну, сама виновата, не надо быть такой уж чересчур черной... Все должно быть в разумных пределах. Правда, я сожалел и честно пытался извиниться, но она, гневно фыркнув, на этот раз не удостоила даже взглядом. Все равно она была прелесть как мила... этакая строптивая смоль, фурия. Замеча-а-ательно. Хорошо, что еще не укусила, а стоило, право, стоило. На следующий день я пошел было караулить ее и купить ей цветы, чтоб хоть как-то смягчить эту неловкость мою, но... весна, цветы страшно дорого стоили и, посокрушавшись, я отказался от этой разудалой гусарской затеи, и правильно сделал, должно быть, так как днями позже мельком видел ее в окружении каких-то страшно важных, лоснящихся, толстеньких господ, похожих на персон из дипломатического верха... чего доброго подумали б чего-нибудь не так - ну и скандал, а это, как мы знаем, всегда неудобно - гнетет и пугает.
Варшава встретила нас, пожалуй, более сдержанно, чем мы предполагали. Пять-шесть человек, недурно говорящих по-русски, тактично, сдержанно улыбаясь, вручили кому-то букеты цветов. Погода была несколько пасмурная, это, очевидно, сказывалось на общем настрое, и оттого, должно быть, никто не обнимал и, уж конечно, не бросался с поцелуями, что, кстати, не могу отнести к недостаткам этой встречи, скорее, напротив. Дни советской культуры в Польше - стало быть, приехали культурные люди и встречали их в центре Европы, в своей столице Варшаве, тоже не какие-нибудь непросвещенные, увешанные там всякими блестками, стекляшками аборигены, а воспитанные, с университетским образованием, тонкие, предупредительные, интеллигентные люди. Ну и нечего набрасываться друг на друга. И так все ясно, а главное достойно и просто. А ведь бывало порой - терзаешь какого-нибудь едва знакомого человека или он тебя, а потом мучительно вспоминаешь: на этого, что ли, набрасывался с поцелуями или нет, вон на того, кажется, который до сих пор морщится и головой крутит - никак в себя прийти не может. Вот и стоишь этаким истуканом: облобызались, как близкие и родные, теперь стоишь рядом, а говорить не о чем. Неудобно, зажат, стеснен до стыда, даже жалко становится самого себя. Ну а здесь жалость-то как бы совсем ни к чему. Да и вообще она не нужна. Ну-ка ее. И это понимали не только мы, но и наши польские товарищи. Поэтому после бодрых, дружных рукопожатий все наши также быстренько и дружно позалезали в автобус, и я даже заметил на лицах наших польских друзей некоторую растерянность, что-то вроде: "Тех ли мы встретили-то?" Оно, конечно, коллектив коллективом, а захватить себе хорошее место у окна автобуса - крайне важно (наблюдать проплывающую мимо незнакомую страну), и они теперь сидят там с видом выполненного долга. Путь из Варшавы до Вроцлава действительно не близкий. Мне, должно быть, как одному из старейшин театра (8 апреля МХАТ СССР в Москве торжественно отметил мое 60-летие, вот об этом-то юбилее я и говорил ранее), неторопливому, не суетящемуся человеку, осталось место, которое никому, должно быть, не понравилось - в конце автобуса, это там, где всегда почти непременно пахнет бензином. Правда, я не очень люблю запах бензина. Мне больше нравится дух свежевыпеченного хлеба, ароматы леса после дождя и по весне парок прогретой солнцем земли или запахи скошенной под вечер травы, совершенно ведь неописуемые, но оттого не менее чарующие. Чудо как хороши. Замечательно! А здесь - бензин! Но и это еще было бы ничего. Дело в том, что оставшееся мне сидение располагалось как раз над колесом, над задним колесом, и колесо это, должно быть, было очень большое, потому что для ног внизу места не оставалось никакого, то есть оно было, но по высоте почти вровень с сиденьем. И стоило мне лишь легонько поместить ноги на это место и попробовать присесть, как мои колени оказались на уровне ушей. Проехать так две-три автобусных остановки, пожалуй, и можно, однако сидеть такой закорюкой 300 километров пути до Вроцлава - много сложнее, я думаю, и сложность заключалась даже не в самом пути, а в том, как потом уже, по прибытии на место, вытаскивать, разгибать и выпрямлять эту утрясшуюся за дорогу и перевернутую несколько не в ту сторону штуковину в сером плаще, похожую на какого-то знакомого человека. Вот только это меня и смущало. Однако уже сидя в позе этакого кузнечика-великана, я вспомнил совершенно успокоившую меня мысль из Дарвина: "Что ни говори и как там ни крути, а человек произошел от обезьяны, и хочешь ты этого или нет, а дань своим предкам порою отдавать необходимо". И - странное дело! - мне сразу стало легко-легко. К тому же жена моя, Суламифь, перед моим отъездом говорила: "Твои большие спектакли театр в Польшу не везет, у тебя только две небольших и, в общем-то, нетрудных роли - тебе будет легко, там ты и отдохнешь". И теперь, сидя на колесе, естественно, я не стал противиться доброму напутствию моей жены и, про себя сказав ей "спасибо", а самому себе "три-четыре!", начал отдыхать.
Однако я должен пояснить: "три-и-и - четыре!" - это вроде команда такая внутренняя, самому себе, ну вот, как говорят или даже кричат, толкая сообща что-нибудь тяжелое: "Взя-я-ли!", чтоб сразу и лучше пошло. Вот так точно и я, только кричал не "взяли", а "три-четыре". Кричать "взяли" вроде бы как-то не совсем удобно - я один, а "взяли" - число множественное. Представляете, человек в шляпе сидит на колесе, колени его каким-то образом едва не выше его головы, и между этими торчащими ногами можно даже увидеть лицо того человека, с несколько ошалелыми глазами, время от времени довольно бодро выкрикивающего: "Взяли!.. Взяли!.." Согласитесь, несколько странно, не правда ли? И поэтому я сказал про себя, как молитву: "Три-четыре!" - и все, никто не слышал и не обратил внимания. Я сижу на колесе, и скоро поедем. Да здравствует сервис, комфорт, самодисциплина и всякие другие не менее вдохновляющие славные и бодрые воззвания.
Как всегда какие-то организационные неполадки не позволяют нам тронуться в путь. Кого-то, видите ли, нет, "их" ищут, "они" изволят гулять-с! Ох уж эта театральная публика! И так всегда: кого-то ищут, кого-то ждут! Ладно, будем добрыми, терпеливо-разумными и возьмем себя и свои нервы в руки. Будем ждать и мы. "Три-четыре. Начал ждать". Наконец там, на свободе, вне автобуса, где люди ходят прямиком, стало проявляться некоторое беспокойство, даже нетерпение: да где же он в конце концов??? И в это же время кто-то неуважительно, грубо забарабанил в окно автобуса прямо возле меня. Высунув нос, я увидел нашего заместителя директора Эрмана, Леонида Иосифовича, который, увидев меня, не смог да и не пытался скрыть своей полной радости и счастья, заорав: "Вот он!.. Наконец-то - берите его!" Оказывается, искали и ждали меня одного, и, действительно, меня быстренько взяли, усадили в уютную, чистую, свободную легковую машину да еще спросили: не будет ли мне скучно одному? На что я, естественно, заорал: "Ни в коем случае!!! Наоборот - чудно!", но мне, кажется, не поверили.
И вот мы катим по прекрасной дороге. Вместо одного большого колеса подо мной целых четыре, и они не только маленькие, но, что много существеннее, нормально расположены подо всей машиной, и ноги мои вместе с коленями находятся там, где и должны находиться, и я могу их вытягивать, если на то будет охота.
Какое замечательное завоевание нашего времени - автомобиль! Помимо элементарных транспортных удобств, то есть прямых его услуг, столь остро я, пожалуй, впервые почувствовал возможную в нем атмосферу доверительности... Да нет, это понятие не в силах вместить то, что жило тогда в машине. Душевность - вот, должно быть, - она. Приходилось слышать и раньше, что машина редко, как какое другое закрытое помещение, может не только гарантировать секретность, скрытность разговоров, происходящих в ней, что само по себе совсем недурно, но и располагать к искренности. Однако секретность - это "чревовещательная" область тайн, напряженных шепотов, оглядок на двери, углы и потолки, где все ограждено и скрыто, а в машине, к тому же, и не стоят на месте, и это, как всякая тайна или преднамеренное уединение, для стороннего глаза несет в себе нечто недоброе, настораживающее, что, естественно, порождает появление не очень честных, благовидных и уж совсем недостойных реакций и желаний - хочется, например, подслушать, узнать, подсмотреть, черт побери, и даже промелькнет мысль: а не позвонить ли в милицию, чтобы проверили документы, потому что явно замышляется что-то такое, о чем они - те, в машине - не могли даже говорить в обычных человеческих условиях, а уединились!