Необычайные рассказы
Шрифт:
— Эта конечность у игуанодона, — ответил Гамбертен, — временное явление и является этапом в переходе лапы в крыло. Необходимо было, чтобы лапа ускорила этапы своего превращения для того, чтобы превратиться в крыло к тому же времени, как — с другой стороны — конечность мегалозавра превратится только в руку. Ведь основой перепончатого крыла будут утонченные пальцы, вот так же, как большой палец игуанодона…
— Разве существует промежуточное существо между летучей мышью и птицей?
— Ну конечно. Археоптерикс.
— Значит, — продолжал я, преследуемый навязчивой мыслью, — эти два чудовища являются
— О, — сказал Гамбертен, — над этой параллелью стоит подумать; но не поражайтесь — это обыкновенные пресмыкающиеся, кладущие яйца, как и их прямые потомки, существующие, в измененном, конечно, виде, в наши времена и очень далекие от нас — сентиментальных существ, занимающихся изданием законов и т. д…
— Какие они там ни на есть пресмыкающиеся, а знаете ли вы, что они напоминают больше фигуру человека, чем, например — коршуна? Вот неприятное открытие — узнать, что происходишь от какой-то ящерицы…
— Это было бы еще не так плохо, а гораздо вернее, что мы происходим от ракушки, а еще вернее — от какого-то студня. Но сознайтесь, что гораздо благороднее постоянно совершенствоваться, чем дегенерировать, что имело бы место, если бы мы на самом деле происходили от Адама и Евы, которые представляют собою пару идеальных людей; но ведь вы-то, надеюсь, не думаете, что вы являетесь идеальным человеком?
— Увы, далеко нет, и моя бедная голова идет кругом от всех этих предположений…
— Ну, так и не думайте больше об этом — и подайте мне лучше левую лучевую кость.
Обмениваясь этими фразами, мы закончили сборку игуанодона.
Следующий день оказался утомительнее.
На заре наш маленький караван углубился в лес. Мы шли по зеленой дорожке под распускающейся листвой; мы — это Гамбертен, Фома, четверо здоровенных парней, тощая Жаба, тащившая громадную телегу, и я.
Дидим и его соотечественники вели непонятный для меня разговор между собой, Жаба тяжело отдувалась, с трудом перемещая пустую телегу, а Гамбертен шел молча.
В этой местности в 1900 году жара была прямо тропическая. Она была уже нестерпима, хотя было только начало апреля. Так что мы шли, не торопясь.
Предоставленный самому себе, я направлялся к этим подозрительным горам не без чувства смутного, безотчетного страха. Мне и лес, не смотря на его праздничный весенний убор, казался каким-то непонятным… во всяком случае мрачным, заунывным. Меня преследовала мысль, что для весеннего радостного настроения не хватает чего-то… какого-то необходимого элемента.
Этим элементом, которого не хватало (я так долго думал над этим, что добился, наконец, в чем дело и, добившись, удивился, как я раньше не понял этого) было — отсутствие болтливых и оживленных птиц. Какое мрачное место, какой молчаливый лес!
Я поделился своими мыслями с Гамбертеном. Он ответил:
— Это обычное явление во всех вулканических местностях. Животные боятся сейсмических содроганий почвы и безошибочно угадывают местности, в которых они возможны. Я много раз убеждался
— Скажите-ка, Гамбертен, вы твердо убеждены, что нам абсолютно ничего не угрожает? Не знаю, потому ли, что, как оказывается, я родственник птиц, но я что-то не совсем спокоен…
Он рассмеялся, потом сказал:
— В этом никогда нельзя быть уверенным, — и затянул какую-то местную песенку.
Энергичный человек — этот Гамбертен! Я всегда любил находиться в обществе человека смелого, даже властного. Он с успехом заменял мне Броуна, и я им восхищался.
Наша тропинка шла слегка в гору. Вскоре мы вышли на полянку. Цепь высоких утесов заканчивала ее и тянулась беспрерывной лентой направо и налево, как бы срезая лес, так что верхушки тополей касались своими ветвями их гребней. Прямо перед нами утесы тянулись, вздымаясь отрывистыми ступенями, выше и выше вплоть до серых вершин гор, которые отодвигались все дальше и дальше к горизонту.
Пещера находилась прямо перед нами в стене утеса, напоминая громадный раскрытый рот.
Циклопические громады, оторвавшиеся во время былого извержения, выкатились вперед и лежали там и сям на лужайке, глубоко уйдя в землю.
Засветив факелы, мы все, не исключая Жабы, вошли в недра земли под довольно высокий и извилистый свод.
Гамбертен сказал мне:
— Обратите внимание на то, что покатость почвы продолжается. Мы продолжаем находиться на дне древнего моря, очень незначительно поднимающегося к берегу, как края в умывальной чашке. Случайно под грудой взгроможденных утесов остались пустоты; в одной из них мы и находимся сейчас, а эти коридоры, входы в которые вы можете видеть на разных высотах стен, представляют собой незаполненные щели.
Мы пришли в громадный круглый зал, пол которого был наполовину вскопан. Несколько темных дыр в стенах указывало на такое же число подземных разветвлений.
— Берегитесь ям! — посоветовал Гамбертен.
После того, как я обошел зал кругом, я не мог узнать отверстия, в которое вошел со своими проводниками. Им пришлось указать мне его.
— Вот здесь я произвожу раскопки, — заявил Гамбертен. — Я снова настоятельно советую вам остерегаться трещин.
— Я рассчитывал, — сказал я, вытирая лоб, — я надеялся получить большее удовольствие от вашего грота. Нельзя сказать, чтобы свежесть воздуха была его главным достоинством. Тут не прохладнее, чем в лесу!
— Ну, надеюсь, вы сами понимаете, что в этой вулканической местности внутренний земной огонь довольно близок к поверхности земли. И мы, в сущности, занимаемся вовсе не тем, что стараемся уйти от него, мы, наоборот, идем к нему… или, вернее, к выходному отверстию забытого кратера.
— Послушайте, Гамбертен, вы не шутите?
— И не думаю даже! Но не бойтесь ничего, нас отделяют от него больше пятнадцати километров… Эта комната, — сказал он после некоторой паузы, — является последней границей почвы юрской эры; а галереи, находящиеся против той, по которой мы прошли, опускаются горизонтально. Они, вероятно, проходят по тогдашнему слою сланца.