Необычайный крестовый поход влюбленного кастрата, или Как лилия в шипах
Шрифт:
Без тех, кто обитал по ту сторону крепостной стены, жизнь наша не имела бы смысла, как месяц май без традиционно предшествующего ему апреля. Во всем Корпусе я был тем, кто более всего походил на меня. И этим все сказано.
VIII
Еще до постройки крепостной стены я был избран главврачом Корпуса Неизлечимых единогласно, без единого воздержавшегося – случай исключительный и бесповоротный в профессии, подобной нашей и склонной к танго. Мои методы поражали своей современностью и лоском. С больными, к вящему негодованию моих коллег, я обращался как с людьми, даже на смертном одре. Помню, как одному милейшему неизлечимому я сказал непринужденнее, чем верблюд в игольном ушке: «Дражайший и чистейший друг мой Полиомиелит, или у меня стетоскоп барахлит,
До назначения в Корпус мне довелось побывать на том ставшем притчей во языцех банкете, где я столь блестяще изложил свою смелую и вожделенную теорию медицины. Я так воодушевился, что, пытаясь почистить свои ботинки яйцом всмятку, обнаружил, что мажу их густым майонезом. Эта небольшая промашка, столь же безобидная, сколь и кулинарная, произвела скверное впечатление. Генеральный директор министерства здравоохранения предупредил меня, что в следующий раз, когда я буду приглашен нему на обед, он не станет препятствовать моему содержанию под замком в больнице.
Мои коллеги распустили лживый слух, что я-де презираю медицину и их Гильдию, на том лишь основании, что я шельмовал их как мундир и сутану. Я железобетонно доказал, что единственными болезнями, которые они будто бы излечивали, были уже исчезнувшие... причем без вмешательства медицины! Один миколог развопился так, будто накрыл подпольную сеть торговли гвоздикой: «А туберкулез? Мы искоренили туберкулез!» Я захохотал, как если бы сам себе рассказывал висевший на волоске анекдот, и послал их к странице «Истории болезней», с которой они были незнакомы, ибо non licet omnibus adire Corinthum: {6} «От туберкулеза в 1812-м умирали семьсот человек из ста тысяч; в 1882-м (год, когда Кох открыл палочку) только триста пятьдесят; к 1904-му, когда был создан первый туберкулезный санаторий, смертность уже снизилась до ста восьмидесяти; а в 1946-м, когда биолог по фамилии Флемминг (а не врач, уточнил я, блеснув шпилькой) открыл антибиотики, умирали всего сорок восемь больных в год. Туберкулез исчез всякого врачебного вмешательства, как чума и брюки с клапаном, и точно так же он теперь возрождается». Я выпалил все это единым духом, так как слова давно вертелись у меня на языке. Коллеги освистали меня до зубов, хоть я и заткнул уши как пень.
6
Не всем дано достигнуть Коринфа (лат.).
Я вышел из банкетного зала так же, как и вошел, правда, в перепачканных майонезом ботинках. С попутным ветром подался я в инакомыслие.
IX
Не будь упразднена гильотина, Тео казнили бы электрическом стуле, а потом для надежности еще и повесили бы с пулей в затылке. Злы на него были чрезвычайно. Поговаривали, будто преступления его столь извращенны и чудовищны, что, рассматриваемые с птичьего полета, они выглядели не то апокрифическими, не то апокалиптическими. Когда в тюрьме обнаружили, что он болен, его отправили в Корпус Неизлечимых и с облегчением опустили руки, подобно встающим дыбом волосам. Живчик-директор исправительного учреждения – упокой, Господи, его душу – сообщил мне в письменной форме, как пальнул из пушки по воробьям, что некоторые черты роднят Тео с самыми кровожадными преступниками, тогда как другие – с тиранозаврами юрского периода.
Тео помогал мне на добровольных началах ухаживать за умирающими в Корпусе и, как будто этого было мало, занимался также огородом в качестве зайцегона. Он засеял на свой лад землю между стеной и оградой Корпуса, хотя ни та ни другая не были сведущи в овощеводстве. У Тео были свои оригинальные идеи на этот счет, например, он не срезал цветную капусту, чтобы не видеть, как поблекнут ее цвета. Сад его был столь своеобычен и категоричен, что произрастали и зрели в нем, a posteriori et sui generis, {7} только предварительно посаженные и посеянные овощи, невзирая на многочисленные эксперименты с отварной и соленой морковью в неограниченных количествах. Тео вырубил под корень все розовые кусты, так как не любил буйные цвета роз и их утилитарные формы, а от альтернативных ароматов, которые они источали в альковных судорогах, его тошнило. Вдобавок ко всему он уверял, что их наградили смешными именами, не изменив сути. То был эстет, каких рождают только парикмахерские салоны и сельскохозяйственные выставки.
7
Задним числом и своего рода (лат.).
По его мнению, эти хваленые розы не обладали ни достаточной силой, чтобы привести в движение дорожный каток, ни энергией, чтобы питать маяк электричеством.
Полиция же не поддавалась и не сдавалась в своем нежелании допускать случавшиеся по недосмотру смерти пациентов, за которыми Тео ухаживал до их последнего вздоха. Какая скудость фантазии меж деревом и корой! И после этого они еще утверждали, что я брежу и заговариваюсь, что есть ортопедический абсурд, как с отцовской, так и с материнской стороны, ибо язык мой и не думает заплетаться.
Из чистой филантропии и в простоте льняных покровов я предложил Тео, принимая во внимание его пылкий нрав, написать, подобно мне, роман. Каково же было мое удивление по ватерлинии, когда он сказал, что у него на уме уже есть сюжет. Это будет повествование о некоем Корпусе для неизлечимых больных, заразных до очков и отрезанных от мира крепостной стеной с колючей проволокой и проводами высокого напряжения под газом. В оный Корпус для пущего саспенса ежедневно поступает извне новый взасос заразный больной, в то время как внутри один из пациентов беззастенчиво приказывает долго жить. Решительно, фантазии Тео не было границ. Достаточно сказать, что однажды он заявил мне без всякой эксфолиации: «Представляете, какая понадобится сковорода, чтобы зажарить целиком дуб из парка?»
XII
Я был вынужден, не сбавляя темпа, пропустить главы X и XI: в них происходили слишком уж локальные события и могла быть задета честь Тео, которого я всегда чувствую поясницей.
Мои отношения с Сесилией, радугой моей рассветной, достигли нового пароксизма. Я влюбленно заметил ей, что против часовой стрелки мешает она ложечкой кофе в чашке. Осмелев от этой прелюдии, столь многообещающей на бытовом уровне, я не опустился до того, чтобы спрашивать ее имя, которое знал уже некоторое количество лет: я чуть не плакал при мысли об этих долгих годах размытого безмолвия, когда, начисто лишенный аксиоматики, я любовно прощупывал почву. Она же заявила мне в такт своим дивным, цвета слоновой кости ногам, что влюблена в Тео. Мне это дало повод пережить на всех парах трудную любовь с женщиной, владевшей моими помыслами.
Сесилия, мотылек мой бадьяновый и вересковый, лежала в отдельной палате на втором этаже Корпуса, и я часто подходил к ее койке слева и справа по борту в боевом порядке. Все что угодно служило мне надуманным предлогом для беседы с нею, особенно когда являлся я пред ее очи под личиной самого себя. Я романтично спрашивал ее, держится ли еще ночной столик, не слишком усердствуя, на четырех ножках. Она отвечала мне на той же ватерлинии и просила сделать ей укол ретровирина. Я пользовался случаем, чтобы осведомиться, предпочитает ли она его теплым, холодным или горячим. И любовь наша росла, кусая локти.
Помимо полиции, некоторые несговорчивые больные жаловались, что Тео подавал им пищу, сдобренную цианистым калием, весьма неудобоваримую и сводящую скулы. Он успокаивал их, объясняя на уровне линии прицела, что смерть приходит в нужный момент, ни минутой раньше, ни минутой позже, невзирая даже на развитие автомобилестроения. Кроме того, львиную долю своего времени Тео проводил, лупцуя тростью морковь в огороде, чтобы заставить ее созревать в темпе.
Все эти столь перистальтические события убедили меня в том, что, наряду с аспирином, смерть, превыше всего прочего, есть величайшее открытие, сделанное человеком безотчетно и без превышения скорости. И надо же было мне при этих обстоятельствах сидеть взаперти в Корпусе Неизлечимых, когда на свете было столько рогатого скота и пневматических карабинов!