Необычайный крестовый поход влюбленного кастрата, или Как лилия в шипах
Шрифт:
Полиция, без перископа и перистальтики для пущего смеха, продолжала испрашивать, как у меня, так и по телефону, недостоверной информации о смертях, последовавших инкогнито. И, как верх абстиненции, снова впутала Тео в это дело столь темного вкуса. Я отвечал им, что и сам я – всего лишь неизвестный, хотя для себя и под большим секретом никогда таковым не был.
XIII
Еще до того, как я приступил к написанию моей героической и эпической агиографии – а именно такой миссией я облек себя на свайном основании в этом идиллическом и недооцененном романе, – моя дружба с мышью по имени Гектор стала столь же тесной, сколь и словесной. Нынешнего надежно укрепленного Корпуса Неизлечимых тогда еще не существовало,
Когда я впервые обнаружил Гектора в подвале больницы, стетоскоп висел у меня на шее стройными рядами. Я не заметил мыши и рассеянно обронил как бы про себя, но громко, благодаря акустике: «До чего же жарко было нынче ночью!» На что Гектор, совершенно непринужденно, хотя нас никто друг другу не представлял, отозвалась: «Да уж! Ваша правда, жарко, быть грозе». При всей своей легитимной учтивости я не смог не выдать с головой своего удивления: «В первый раз слышу, чтобы мышь разговаривала!»— «Я тоже», – отозвалась Гектор эхом и в унисон моему стетоскопу.
Вот таким, столь же нарывным, сколь и оттягивающим образом, началась наша дружба, которая в дальнейшем неуклонно росла в зависимости от колебаний биржевого курса. После того невинного и душного обмена репликами отношениям нашим суждено было достичь непревзойденной задушевности густо замешанных рассветов. Если бы хоть в одну ночь я забыл проведать мышь – чего не случилось ни разу и о чем не желаю говорить даже гипотетически, – Гектор умерла бы от голода, а я от скоротечной легастинии.
Я поведал Гектору, расставив все точки над i, что такое парадигма и, посредством метафизической катахрезы, что такое слон, – об этих вещах мышь, по ее словам, знала с сотворения апокалипсиса. Мыши вообще зачастую лишены познаний и тертого сыра. Два года назад Гектор познакомила меня со своими родичами, бабушками и дедушками, внучатыми племянниками, отцом, дядьями и тетками, двоюродными бабушками и двоюродными дедушками... Какая здоровая и энциклопедическая это была семья! Страшно подумать об анемичных кланах людей, окружавших нас за крепостной стеной! Ущербные семьи, не мудрствуя лукаво, состояли, в лучшем случае и если не говорить о высоком собрании, из матери, отца, ребенка и телевизора... а сколько было семей без ребенка, сколько – без отца и даже иногда без матери... и скажем без обиняков, по большей части они ограничивались лишь одним телевизионным устройством, лишенным всяческого основания.
В субботу, когда было затмение солнца, Гектор вышла посмотреть на него в огород Корпуса, правда с термометром во рту, чтобы не подпалить усики.
XIV
Полицейский комиссар говорил со мной по телефону совсем другим тоном, нежели его собрат по оружию. Но по сути, он возвращался со скороспелой агрессивностью все к тем же баранам. Он настойчиво требовал, чтобы я вычел количество больных, которым суждено было умереть в Корее, из числа тех, что умирали взаправду и буквально. Но все эти происки имели целью, с тыла и с флангов, обвинить Тео, ни больше, но и ни меньше, ибо крайний удобен и вреда от него никакого. Я тонко заметил в ответ, что умирают в мире ежедневно сто тысяч человек к вящей славе статистиков и что Тео, пребывая в заточении за крепостной стеной Корпуса, никак не мог, при всей своей физиологии, убить их всех.
Ради открытого массированного поучения и безупречного родительского наставления собеседника наш телефонный диалог протекал следующим образом:
— Милостивый государь, вы сказали, что звоните мне из полицейского участка в Версале... тогда как мне известно, причем из достоверных источников, что никакого Версаля не существует.
— Не прикидывайтесь сумасшедшим, доктор. Я хочу, чтобы вы знали, и позвольте мне сказать с величайшим почтением, которого вы, несомненно, заслуживаете, что Версаль – это город, в настоящее время расположенный в восемнадцати километрах от Парижа.
— Ваше превосходительство, я уверен, что вы добросовестно заблуждаетесь и, скорее всего, путаете Версаль с Вероной из-за несколько сходного их звучания.
— Я тут излагаю вам основные принципы уголовного дознания... а вы, доктор, подвергаете сомнению то, что знают даже дети!
— Ни для кого не секрет, ваше высочество, что в нынешних школах учат всевозможному вздору как на латыни, так и на нижнепакистанском наречии. Да будет вам известно, именитый комиссар, что Версаль, без долгих разговоров, давно запущен по стезе святости на Марс. Старожилы полагают, что он примарсится на этой изобильной планете в феврале месяце тысяча восемьсот девяносто седьмого високосного года, оральным путем. Прочтите, если не верите мне, тайный плановый отчет Института Мерлина.
— Я умоляю вас, доктор, я вас очень прошу учесть тот факт, что Тео – опасный преступник.
— А я попросил бы вас, ваше блаженство, не звонить мне больше из города, стертого с карты в две тысячи триста восемьдесят седьмом году. Города, вдобавок отравленного содержащими ртуть и продукты гниения прудами, в которых от удушья и чесотки погибли все лебеди.
— Доктор, обещайте мне, что Тео не будет больше разносить еду больным в Корпусе.
— Я дам вам бесплатно один совет: не ходите по натянутой проволоке, если хотите продвинуться до старшего телеграфиста, господин комиссар.
Сей блюститель закона не постигал моей идиосинкразии. Все же, чтобы не обижать его, я попросил прислать мне килограмм гидравлических кнопок. Он мелочно ответствовал, что кнопки не функционируют на воде. После чего я был вынужден напомнить ему о действии второго начала термодинамики в условиях герметизации и разреженной атмосферы. Бедняга!
XV
До чего трудно было при таком оптимальном микроклимате продолжать научную работу в Корпусе Неизлечимых! Как будто этого была мало, люди извне с их бесконечными телефонными звонками не переставали с кислой миной намекать, будто я схожу с ума, речи мои абсурдны и переутомление подействовало на мой мозг, затронув его основу и уток. Что касается меня, я слушал их невпопад и олимпийски спокойно.
При всем том я возвращал больным мужество, уверяя их со шпагой наголо, что лекарства, поступавшие посредством мешка и сфинктера крепостной стены, бесполезны по той единственной причине, что ни сном ни духом они не могли служить исцелению их болезни. Когда пациенты жаловались на слишком вялое течение времени, я втолковывал им, что часы у нас швейцарские, вдобавок сверенные по Гринвичу, хоть и с вычетом летнего часа. Недостатка в развлечениях не было для тех, кто умел созерцать из окон похороны в саду, вдоль и поперек перекопанном Тео вровень с землей. У одного неизлечимого, сердитого, как новенький четвертак, язык повернулся спросить меня, врач ли я на самом деле. Дать ответ на подобный вопрос невозможно, поэтому я ответил утвердительно, что я и вправду врач.
Если Сесилия, рай мой лазурный, еще не признавала тот факт, что она влюблена в меня безумно, то лишь по причине некой травмы, омрачившей ее детство; что же это было, спрашивал я себя: кормилица дала ей соску с рожком для обуви или учитель тригонометрии выразил недовольство тем, как она решала задачу избавления от прыщей? Удары судьбы даже на глазок мешали ей пуститься в захватывающее любовное приключение, которое я в широте душевной ей предлагал хоть орлом, хоть решкой. Я был так влюблен в нее, что стоило ей засмеяться, как облако пены вздымалось над моим лбом и туча бабочек над стетоскопом. К счастью, никто этого не замечал, кроме и за исключением моего окружения. Когда же она избегала моего взгляда, то имела обыкновение столь загадочно смотреть на меня, что мне нестерпимо хотелось поцеловать ее губами тигра.